— Я чудак, — сказал Юрий Игнатьевич с улыбкой, подкупающей своей простотой. — Вначале я был романтик, потом д’Артаньян и немного авантюрист, потом я стал летчиком, а потом уже летчиком-солдатом, а потом… потом я стал чудаком. Да, Геннадий, ваш покорный слуга — настоящий чудак, но я ничуть этого не стыжусь. Я горжусь тем, что доживаю свои дни в образе старого чудака, а впрочем, я вовсе и не доживаю свои дни, я просто себе чудачу свои дни, как и раньше чудачил и считаю, монсеньер, что на чудачестве свет стоит. Извините.
Слегка взволнованный этой тирадой, старик взял Гену под руку и ввел в комнату, весьма обширную комнату, скорее даже зал. Здесь под лепным потолком висели модели самолетов, а на стенах красовались старинные деревянные пропеллеры. Здесь по углам, словно ценнейшие скульптуры, стояли детали авиационных моторов разных времен, и здесь было множество фотографий.
Гена увидел на пилотском сиденье «фармана» юношу Четверкина со счастливым лицом. Затем он увидел мужчину Четверкина в форме офицера старой армии на прогулочном балкончике первого в мире многомоторного бомбардировщика «Русский витязь». Затем он увидел Четверкина с красной звездой на фуражке и с двумя маузерами на боках. Потом он увидел Четверкина сначала с кубиками, потом с ромбиками и далее со шпалами в петлицах и, наконец, пожилого уже Четверкина в простом черном свитере. «Анадырь — мыс Дежнева — остров Врангеля» было написано чем-то красным по синему фону и мелко добавлено: «Юрка, не забывай!»
— Этапы большого пути, — смущенно покашлял за спиной хозяин квартиры.
Повсюду на снимках были самолеты. Сначала древние, потом пожилые, потом уже и почти современные. Самолеты на снимках все молодели, а человек старел.
Рядом с Четверкиным мальчик увидел на фотоснимках множество знакомых ему по истории авиации людей — здесь были и Уточкин, и Ефимов, и Васильев, и Сикорский, и Туполев, и Чкалов, и Водопьянов…
«Пожалуй, не хватит и недели, чтобы осмотреть все сокровища этого дома», — подумал Гена и остановил свой взгляд на портрете среднего формата, на котором в черном цилиндре и крылатке, с маской-бабочкой на глазах, был изображен молодой красавец с волевым лицом, пышными усами и чуть подернутыми серебром, словно мех черно бурой лисицы, бакенбардами. Портрет был вырезан из какого-то старого журнала и застеклен. Внизу сохранились слова «знаменитый и вечно интригующий публику».
— Кто это? — спросил Гена.
— Эх, — с досадой вздохнул старый пилот. — Это как раз личность, недостойная внимания. Некий Иван Пирамида, пилот-лихач и светский пшют десятых годов. Надо убрать эту фотографию в чулан. — Он сделал было к портрету резкое движение, но в нерешительности остановился на полпути. — Довольно! После! Сейчас! Да нет, потом, — пробормотал он и наконец, так и не притронувшись к портрету, повернулся к гостю. — Как нелегко, мои друг, даже в семьдесят восемь лет предать забвению ошибки юности мятежной.
Он отвернулся, сделал несколько нервных шагов по потрескивающему паркету, снял со стены огромную трубку, на чубуке которой была изображена старая Голландия, и затянулся. Трубка тут же задымила, как будто в ней тлел вечный уголек из доколумбовой Америки. Как следует откашлявшись, Четверкин вынырнул из дыма уже другим, молодым и лукавым, со своими детскими глазами-любопытами.
— Вы знаете, дружище Гена… — Старик сразу и охотно перенял манеру обращения, принятую в стратофонтовском семействе. — Вы знаете, дружище мой мальчик, я весь остаток ночи просидел над вашей радиограммой и пришел к некоторым, да-да, выводам!
— Неужели, дружище Юрий Игнатьевич?!
С первых же минут знакомства с Четверкиным Гена почувствовал, что в его лице обрел верного соратника и что старый пилот возьмется за разгадку тайны с не меньшим энтузиазмом, чем он сам. Как видим, он не ошибся.
Юрий Игнатьевич раскатал на шатком изящном столике в стиле «сицезиен» лист ватмана и укрепил его по углам четырьмя тяжелыми предметами: поршнем мотора «Сопвич», статуэткой лукавого лесного божества Пана, револьвером смит-вессон выпуска 1909 года и старинной кожаной калошей с хромированными застежками, то есть тем, что оказалось в эту минуту у него случайно под рукой.
— Во-первых, мне кажется, я почти убежден, что радиограмму послал чудак, — начал Юрий Игнатьевич. — Есть некоторые, почти неуловимые флюиды, дружище Гена, по которым все принадлежащие к племени чудаков узнают друг друга. Во-вторых, это безусловно человек старой формации. Об этом свидетельствует уцелевшее в тексте придаточное предложение, «если память не изменяет». Так выразиться, согласитесь, мог только пожилой человек старой формации. Человек новой формации сказал бы вместо этого что-нибудь вроде «почти уверен» или «уверен на девяносто процентов». И в третьих, дорогой дружище Геннадий, я почти убежден, что истоки тайны не удалены от нас за тридевять земель, а находятся совсем поблизости, в центре нашего любимого города… или нашего любимого «бурга», что по-немецки и означает «город». «Бург» — вы видите это слово на вашем ватмане. Может быть, это кончик Петербурга, дружище пионер? Стоп, стоп, предвижу ваши возражения. Существуют Эдинбург, Иоганнесбург, Питсбург и еще добрая тысяча бургов. Да, это так, но вряд ли в каком-нибудь из этой тысячи городов есть Екатерининский канал. Терпение, дружище юный моряк. Вы хотите сказать: при чем здесь Екатерининский канал и что такое Екатерининский канал? «Ринин», Гена, именно этот загадочный, как птица алконост, «ринин», соседствующий со словом «канал», и образует ЕкатеРИНИНский канал, который ныне именуется совершенно справедливо каналом Грибоедова.