«Пожалуй, не хватит и недели, чтобы осмотреть все сокровища этого дома», — подумал Гена и остановил свой взгляд на портрете среднего формата, на котором в черном цилиндре и крылатке, с маской бабочкой на глазах, был изображен молодой красавец с волевым лицом, пышными усами и чуть подернутыми серебром, словно мех черно бурой лисицы, бакенбардами. Портрет был вырезан из какого-то старого журнала и застеклен. Внизу сохранились слова «знаменитый и вечно интригующий публику».
— Кто это? — спросил Гена.
— Эх, — с досадой вздохнул старый пилот. — Это как раз личность, не достойная внимания. Некий Иван Пирамида, пилот-лихач и светский пшют десятых годов. Надо убрать эту фотографию в чулан. — Он сделал было к портрету резкое движение, но в нерешительности остановился на полпути. — Довольно! После! Сейчас! Да нет, потом, — пробормотал он и наконец, так и не притронувшись к портрету, повернулся к гостю. — Как нелегко, мои друг, даже в семьдесят восемь лет предать забвению ошибки юности мятежной.
Он отвернулся, сделал несколько нервных шагов по потрескивающему паркету, снял со стены огромную трубку, на чубуке которой была изображена старая Голландия, и затянулся. Трубка тут же задымила, как будто в ней тлел вечный уголек из доколумбовой Америки. Как следует откашлявшись, Четвёркин вынырнул из дыма уже другим, молодым и лукавым, со своими детскими глазами-любопытами.
— Вы знаете, дружище Гена… — Старик сразу и охотно перенял манеру обращения, принятую в стратофонтовском семействе. — Вы знаете, дружище мой мальчик, я весь остаток ночи просидел над вашей радиограммой и пришел к некоторым, да-да, выводам!
— Неужели, дружище Юрий Игнатьевич?!
С первых же минут знакомства с Четвёркиным Гена почувствовал, что в его лице обрел верного соратника и что старый пилот возьмется за разгадку тайны с не меньшим энтузиазмом, чем он сам. Как видим, он не ошибся.
Юрий Игнатьевич раскатал на шатком изящном столике в стиле «сицезиен» лист ватмана и укрепил его по углам четырьмя тяжелыми предметами: поршнем мотора «Сопвич», статуэткой лукавого лесного божества Пана, револьвером смит-вессон выпуска 1909 года и старинной кожаной калошей с хромированными застежками, то есть тем, что оказалось в эту минуту у него случайно под рукой.
— Во-первых, мне кажется, я почти убежден, что радиограмму послал чудак, — начал Юрий Игнатьевич. — Есть некоторые, почти неуловимые флюиды, дружище Гена, по которым все принадлежащие к племени чудаков узнают друг друга. Во-вторых, это безусловно человек старой формации. Об этом свидетельствует уцелевшее в тексте придаточное предложение, «если память не изменяет». Так выразиться, согласитесь, мог только пожилой человек старой формации. Человек новой формации сказал бы вместо этого что-нибудь вроде «почти уверен» или «уверен на девяносто процентов». И в третьих, дорогой дружище Геннадий, я почти убежден, что истоки тайны не удалены от нас за тридевять земель, а находятся совсем поблизости, в центре нашего любимого города… или нашего любимого «бурга», что по-немецки и означает «город». «Бург» — вы видите это слово на вашем ватмане. Может быть, это кончик Петербурга, дружище пионер? Стоп, стоп, предвижу ваши возражения. Существуют Эдинбург, Иоганнесбург, Питсбург и еще добрая тысяча бургов. Да, это так, но вряд ли в каком-нибудь из этой тысячи городов есть Екатерининский канал. Терпение, дружище юный моряк. Вы хотите сказать: при чем здесь Екатерининский канал и что такое Екатерининский канал? «Ринин», Гена, именно этот загадочный, как птица алконост, «ринин», соседствующий со словом «канал», и образует ЕкатеРИНИНский канал, который ныне именуется совершенно справедливо каналом Грибоедова.
Вижу, дружище Стратофонтов, отлично вижу искры, летящие из ваших глаз, но вы же сами предложили мне отпустить все тормоза и предоставить волю своему воображению. Ведь я допускаю существование «сундучка» в противовес «бурундучку» и «мафии», независимой от «географии». Позвольте же мне теперь предложить вам небольшую экскурсию на канал памяти замечательного русского сатирика, одного из тех людей, которые пробили брешь в культурной изоляции отсталой царской России. Кам он, олдфеллоу!
Через несколько минут Четвёркин и Стратофонтов уже катили на скрипучем, но вполне надежном велосипеде-тандеме по улицам Крестовского острова. Старый пилот сидел впереди и управлял рулем, похожим на рога высокогорного животного яка. Справедливости ради следует сказать, что за всю долгую жизнь у старика не было лучшего партнера по тандему, чем сегодняшний. Юрий Игнатьевич не уставал удивляться силе ножных мышц этого еще не совсем созревшего организма. Тандем летел вдоль обочины тротуара, оставляя за собой не только велосипеды, но и многие моторизованные средства транспорта, включая быстроходные «Запорожцы». Иногда к усилиям четырех ног присоединялся и маленький моторчик от пылесоса «Вихрь», который Четвёркин приспособил к тандему еще лет десять назад. Возле светофоров седоки спешивались и продолжали свой разговор.
— Однако, почему среди русского текста мелькают немецкие слова? — недоумевал Гена.
— На заре моей туманной юности в Петербурге жило очень много немцев, — говорил Юрий Игнатьевич. — Вообразите, дружище Гена, судьба забросила одного из таких петербургских немцев куда-нибудь в Полинезию. Вы сами путешествовали и знаете, какие штучки иной раз выкидывает судьба. Вообразите, старый чудак несколько десятилетий жил среди полинезийцев, и вот на закате жизни ему пришла нужда послать в город своей юности призыв о помощи. Естественно, что за эти долгие годы кое-что перемешалось в его голове, перемешались немецкие и русские слова и… воображаете?
— Конечно, воображаю, — чуть-чуть постукивая зубами от воображения, говорил Гена. — Но почему же, почему этот несчастный старый человек обратился именно ко мне? Откуда он узнал мои позывные?
— А вы вообразите…
Красный свет переключался на желтый, и Четвёркин не заканчивал фразы.
— Приемистый старикан, — улыбались инспекторы ОРУДа, глядя, как устремляется вперед самокатный экипаж.
Через двадцать четыре минуты они подъехали к Казанскому собору и встали в узкой полосе тени, отбрасываемой памятником фельдмаршалу Барклаю де Толли.
— Дружище Геннадий, вы не обидитесь, если я завяжу вам глаза вот этим чистым носовым платком? — спросил Четвёркин.
— Пожалуйста, пожалуйста, дружище Юрий Игнатьевич, — сказал Гена, подставляя свои закрытые глаза под носовой платок с вензелями Санкт—Петербургского яхт-клуба.
Он произнес это небрежно, легко: «Вам нужны, мол, мои глаза? Пожалуйста!» — но на самом-то деле сердце пионера стучало, как африканский тамтам в период разлива Замбези. Что будет? Какой сюрприз приготовил Четвёркин? В том, что авиатор слегка лукавит, не было никакого сомнения.
Когда Гена открыл глаза, а это произошло спустя не более трех минут после закрытия оных, перед ним горели на солнце золотые крылья четырех мраморных львов!
— Ыре ьва олоты рылья! — вскричал потрясенный догадкой мальчик.
— Четыре льва с золотыми крыльями! — торжествующе сказал старик. — Вы на набережной Екатерининского канала, дружище Геннадий!
— Но как же вы пришли к такому блестящему умозаключению, Юрий Игнатьевич? — справившись с первым волнением, спросил Гена.
— Сначала было непросто, — скромно ответил Четвёркин. — Полночи мысль плутала по лабиринтам чистого разума, дружище юный друг, но потом я вспомнил один дом, где когда-то, лет тридцать пять или сорок назад, я видел сундучок, в котором что-то стучит.
— Где же этот дом, Юрий Игнатьевич? — осторожно, как бы боясь спугнуть своим дыханием ультрамариновую бабочку тайны, спросил Гена.
— Вот он, — просто сказал авиатор и махнул своей дряхлой перчаткой «шевро» в сторону серого невыразительного дома, который стоял от Львиного мостика в десяти шагах.
ГЛАВА III,
в которой автор пытается прервать повествование, но ему советуют запастись терпением и в которой звенит радиальная пружина «зан-тар»