Это был не вертолет. Это был моноплан системы «Этрих» выпуска 1913 года, похожий, как тогда писали в газетах, на «большую хищную птицу». Это было что-то немыслимое!
Летательный аппарат на парусиновых крыльях перелетал через Неву, и теперь явственно были видны две человеческие ноги, свисающие с пилотского сиденья.
Площадь наконец заметила аппарат и взорвалась восторгом.
— Во дает! — таково было единодушное мнение.
Увлеченный приближением музейной диковины, я на несколько минут упустил из виду своего героя, а когда снова глянул на него, то не нашел его на прежнем месте.
Гена был на другом месте. Он стоял возле одного из «дигов» и крепкой, решительной рукой направлял фонарь в небо. Губы его были плотно сжаты, а челюсть резко обозначена. Такое лицо было у нашего героя в предыдущей книге, когда он переплывал с Карбункула в Оук-Порт или дрался с «Анакондой» на Хиллингтон-роад в Англии. Он направил луч съемочного фонаря прямо на подлетающий аэроплан, а затем сорвал со своих плеч куртку, накинул ее на «диг» и несколько раз, пока «этрих» пролетал над площадью, приоткрыл огненное око.
Геннадий явно сигнализировал — сиг-на-ли-зи-ровал! — да-да, несомненно, он подавал какой-то сигнал этому странно и почему-то очень знакомо жужжащему с высоты призраку начала нашего века.
Возможно ли? Какая связь существует между современным пионером и допотопной летательной конструкцией? Все большее волнение охватывало меня. Я чувствовал, что снова приближается время чудес.
Я готов был поклясться, что пилот принял сигнал Геннадия и понял его. Иначе почему же он так лихо качнул своими нелепыми крыльями и почему же три раза мелькнула в высоте смешная клетчатая кепка с пуговкой?
Нет, читатель, меня не схватишь за руку! Аппарат летел так медленно и так низко, что я успел разглядеть не только кепку с пуговкой, но и подметки очень старых, но очень крепких ботинок с медными подковками, и желтые потрескавшиеся краги, и сивый ус пилота, который трепетал на ветру.
Конечно, я понимал, что полет над ночным праздником старинного самолета — ловкий фокус, милый и умелый камуфляж, и под перьями «этриха» скрывается вполне жизнеспособный какой-нибудь «ЯК» или «МИГ», но фокус был сделан здорово: пропеллер вращался столь ненадежно, фюзеляж был столь неуклюж и все зрелище вызывало впечатление такого страшного риска, что невольно вспоминались первые летчики, все эти Райты, Блерио, Ефимовы, Уточкины, Четвёркины, и хотелось снять шляпу перед памятью этих бесстрашных.
Шляп, однако, на площади в этот час не было, а были только задранные вверх лохматые головы современной молодежи. На их глазах совершалось чудо — утверждался новый символ всемогущей Романтики; старинный самолет присоединялся к нехоженым тропкам, костру и бригантине. Рядом со мной разговаривали два парня.
Первый: Во дает!
Второй: Да нет, такого быть не может! Такая рухлядь летать не может!
Первый: В кино все возможно.
Второй: В кино-то, конечно: монтаж, комбинированные съемки… но в жизни такое невозможно.
Первый: Ясно, в жизни на такой вешалке не полетишь, а в кино ничего хитрого.
Второй: Да ведь вот же та вешалка! Летит над нами!
Первый: Чего же тут хитрого?
Второй: Позволь, старик, но ведь мы же с тобой сейчас не в кино?
Первый: Ясно, что не в кино. Мы сейчас с тобой, парень, на телевидении. Сейчас нас с тобой транслируют по всей ящиковой системе!
Второй: Значит, это он по телевидению летит?
Парни посмотрели друг на друга, и оба покрутили пальцами у виска.
Отвлеченный аэропланом и любопытным разговором, я на несколько минут забыл про Гену. Когда я спохватился, его возле «дига» не было. Там был теперь осветитель, который свирепо грозил в толпу кулаком, а мальчик исчез. Был ли мальчик-то?
В отчаянии я сбежал по ступенькам в толпу. Неужели я потерял его? Неужели ничего таинственного не произойдет? Неужели повесть не состоится? Вокруг танцевали шейк, лег, кварк, вальс, молдаванеску, русского, пели хором и соло, играли в неизменную «муху», обменивались поцелуями.
Про самолет, этот фокус телевидения, все уже забыли: чего, мол, только на экране не увидишь! А он тем временем удалялся, набирая высоту. Он облетел вокруг купола Исаакия, и тень его медленно прошла по тусклой меди. И столько грусти было в этом скольжении, что мне на миг показалось, что время сдвинулось и что телевидения в мире еще нет.
Я тихо ушел с площади в темную Галерную улицу. Мне захотелось побыть одному и в одиночестве пережить свою неудачу.