Выбрать главу

Наступила тишина, во время которой полковник долго изучал моложавое лицо Сен-Жермена, потом, пожевав дряблыми старческими губами, спросил.

— Кстати, граф, вы намереваетесь совершить это путешествие в европейском платье?

Сен-Жермен развел руками.

— Поверьте старику, вы, граф, очень неразумно одеты, — продолжил комендант, и, скривившись, критически оглядел красный камзол Сен-Жермена. — В европейских костюмах слишком много лишнего. Жилеты с лацканами, обшлага на рукавах, чулки с бантами, туфли с пряжками… Восточная одежда проще, но несравненно удобней. Вы же не хотите, чтобы в каждой паршивой персидской деревушке вкруг вас собирались толпы зрителей. И не вздумайте носить там парик или бриться. Гладкие лица есть повод для насмешек и оскорблений.

Граф невольно улыбнулся.

— Как несходны нравы и пристрастия, сэр. Я представляю, какое впечатление в Сиенском университете произвел бы бородатый студент. Или, скажем, в английском парламенте.

Они оба засмеялись. Бороду в Европе в ту пору разрешалось носить только актерам да и то лишь тем, кто играл разбойников или убийц. Усы были частью формы некоторых полков, и если они росли плохо, то бедняге приклеивали накладные.

В тот же день граф с помощью знакомого парса приобрел длинные рубахи, накидки, пару кожаных жилетов, шаровары, тюрбаны и сандалии. Заказал и несколько длиннополых кафтанов, которые особенно любили персидские вельможи. Кроме того, он пополнил свой багаж кухонной утварью и съестными припасами, местный ремесленник изготовил удивительно легкий и прочный футляр для скрипки. Все это время Сен-Жермен упорно занимался языками — фарси и западным хинди — и к моменту посадки на судно, отправлявшееся в Абушехр,[45] с удовлетворением отметил, что стоит местному солнцу еще немного потрудиться, вконец обжечь его лицо, и его уже трудно будет отличить от коренного азиата.

Глава 5

Напрасны были все мои усилия отыскать в Персии мистические тайны. Страна лежала в развалинах… Население частью разбрелось, частью попряталось, множество жителей были проданы в рабство в Индию и Аравию. О былом процветании, тайном знании, секретах превращения элементов здесь просто некому было мечтать.

Абушехр оказался удивительно грязным городишком, который лишь по недоразумению мог считаться портом: кораблям приходилось бросать якорь в двух милях от берега. Грузы и пассажиров перевозили в город на ветхих вонючих баркасах. Жара здесь стояла несносная, но что страшнее зноя — так это удивительная настороженность, которую испытывали местные жители ко всяким чужакам. Город жил по восточному беспечно и одновременно в ожидании неминуемых бедствий. Как это совмещалось в их душах — понять невозможно. Совершенный фатализм и внезапно прорывающаяся жажда разрушения. Скоро я приметил, что подобное отношение к жизни свойственно всякому человеку, потерявшему дом, семью, близких родственников, постоянный источник пропитания. Бездомные бродяги — а их в Абушехре, как, впрочем, и во всей Персии, было невообразимое множество, особенно нищих возле мечетей — сами по себе являются самым удобным вместилищем злобы. И вера при этом не имеет значения. Тем более в Персии, где всего лишь как несколько лет кончилось страшное лихолетье. Десять долгих лет орды кочевников-афганцев грабили страну. Это были жестокие безжалостные временщики. Внутренние области Персии, куда я попал, как только наш караван одолел горы Загроса, поражали запустением, унылым видом сожженных махалле[46] в городах, разрушенными, заваленными человеческими черепами оросительными каналами. Спутники рассказывали, что во время последнего взятия Исфахана войсками гильзаев, пришедших со стороны Герата, редкие оставшиеся в живых и не угнанные в рабство жители ходили по трупам. Мостовых не было видно…

Караван между тем миновал Абадех и повернул к столице. Как-то ночью меня разбудил отчаянный крик. Я вскочил, хотел было броситься на помощь, но вокруг стояла беспросветная, безлунная, беззвездная тьма. Редкие костры тусклыми пятнами высвечивали место нашей стоянки. Порывы дикого ветра порой почти совсем задували их. Человек между тем кричал не переставая, вопли его прерывались рыданиями. Никто из сидевших и лежавших рядом погонщиков даже не глянул в ту сторону, никто не пошевелился, верблюд продолжал равнодушно жевать жвачку.