Дело продолжается. Сегодня четвертый день слушаний.
Модсли утверждает, что его отношение к Бену, деревянной кукле, как к независимому существу было вызвано усилившимся сходством куклы с живым созданием. Он построил для Бена небольшую хижину рядом со своим домом, на скале, нависшей над берегом океана. Когда он жарил рыбу и крабов, то всегда передавал порцию соседу, который забирал ее с собой, чтобы «съесть» в уединении.
Модсли утверждает, что вскоре они стали обсуждать темы более личного характера. У куклы не было прошлого, о котором можно было бы говорить, хотя она пылко отстаивала необходимость как воздержания от мясной пищи, так и вертикального роста, сопровождающегося появлением листьев и плодов. Для нее это было чем-то вроде религии.
Когда человек пытался высказать свои возражения, кукла уверяла его, что вынашивание растительного плода было для нее моральным оправданием существования ввиду ее полной асексуальности. Ананас представляется ей символом морали, истинной морали. В один прекрасный день состоялся следующий разговор. Модсли сказал:
— Ты не можешь утверждать, что бесполое размножение является более высокой формой, чем размножение половое. Мы — живые существа разных видов, тебе приходится использовать те способы, какими тебя наделил Господь для увеличения численности особей твоего рода. Отстаивать иную точку зрения — по-детски наивно.
— Но я в душе ребенок, — ответила кукла, ударив себя в грудь.
— У тебя нет ни сердца, ни души.
Кукла смерила его каким-то странным взглядом.
— Что тебе известно о моей жизни? В отличие от тебя я возник непосредственно из недр Земли. Я подавляю свои чувства, потому что появился из дерева. Деревья, судя по моему скудному жизненному опыту, чрезвычайно бесстрастны. Я остаюсь таким независимым, я веду себя так скучно и вяло. Я страстно хочу иметь сердце. Но тогда… — это было сказано после некоторого раздумья, — тебе не кажется, что сердце — вечный источник печали?
Модсли задумчиво смотрел на гладь океана, отличавшуюся некой пустотой вечности.
— М-м-м… Действительно, что-то навевает мне грусть. Что-то, не поддающееся точному определению. Но я всегда считал, что виной тому ход времени, а не мое сердце.
Кукла ответила пренебрежительным смешком.
— Время никуда не уходит. Это всего лишь миф, сотворенный людьми. Время со всех сторон окружает нас, обволакивает, как желе. Проходит лишь человеческая жизнь.
— Но я пытаюсь сказать… я действительно не знаю, что на самом деле вызывает у меня грусть.
— Тогда ты, наверное, плохо знаешь самого себя! — заявила кукла. — У меня ничто не вызывает грусть, за исключением, пожалуй, щепки в моей заднице. — Кукла сделала пару шагов по берегу, заложив руки за спину. Не оборачиваясь к человеку, она сказала: — Нет, мне никогда не бывает грустно. И никогда не было, даже в мою бытность юным деревцем. Я могу представить себе, что такое грусть, это что-то вроде пригоршни опилок. Мне становится тревожно, когда ты говоришь, что тебе грустно. Ты знаешь, что кажешься мне божеством? Я места себе не нахожу, когда вижу, что ты чем-то опечален.
Человек печально усмехнулся.
— Вот потому-то я стараюсь не говорить тебе о горе и тоске, поселившихся в моем сердце.
Кукла вернулась к нему и села рядом, опершись подбородком о сложенные на коленях руки.
— Мне не хотелось расстраивать тебя. Это действительно не мое дело.
— Как знать, может быть, и твое.
Затем оба погрузились в молчание. Над бескрайней гладью океана восходило солнце, отыскавшее в своей палитре изумительной красоты оттенки золота.
Первой молчание нарушила кукла:
— Так что это такое — «грусть»? То есть я хочу знать, как часто ты бываешь грустным?
— Грустным? Понимаешь, печаль — это счастье наоборот. Нам, людям, приходится мириться с этим. Быть человеком — нелегкий труд.
— И так у вас всегда? Значит, поэтому тебе кажется, что ты должен собирать потрепанные закаты?
У Модсли, видимо, вызвало раздражение то, что какая-то кукла донимает его вопросами.
— Уходи, прошу тебя! Оставь меня в покое. Довольно! Ты задаешь бессмысленные вопросы!
— Но с чего им быть бессмысленными? В конце концов, мои вопросы — это твои вопросы.