— Ну, что ты, милая, он бы меня так и так победил.
— Оставь свои «ну что ты, милая». В шахматах я не очень разбираюсь. Может, он и сумел бы разгромить тебя в пух и прах; но судя по выражению его лица в ту минуту, — а я за ним наблюдала, — он сам так вовсе не считал.
«Участники турнира, — думал Бэрон, — отмечены этакой торжественностью, возвышенной серьезностью, словно конклав кардиналов сходится для избрания нового папы; а еще, конечно, бросается в глаза ревность, напоминающая ту, с какой бейсбольная команда мальчишек выбирает себе капитана». Это был первый послевоенный турнир, и встреча отличалась тем, что на ней отсутствовали некоторые, прежде хорошо известные лица: Эстиньян, который умер; Зинуччо, ставший фашистом и сидевший в тюрьме; Айнрих, которому не разрешили выехать за пределы страны. Но остальных он знал довольно хорошо; Крэнли, английский гроссмейстер, похожий на постаревшего мальчика, в дорогом твидовом костюме; француз Савар, маленький крепыш, ни дать ни взять шеф-повар, — самый эксцентричный шахматист из всех; Язофф из России, выглядевший более обычного изможденным и несчастным; и еще несколько гроссмейстеров со всех концов света. «Второй сорт», — подумал Бэрон. На самом деле, далеко не второй сорт: в шахматах ничтожно малая дистанция отделяет гроссмейстера от хорошего игрока. Бэрона неприятно поразила мысль, что он вполне вероятно проиграет не одному из них. Но, к счастью, проигравший партию из шахматного турнира не выбывает. Выбывание происходит на определенных этапах, по очкам: очко за победу, пол-очка за ничью. По окончании тура участники с наименьшим количеством очков выбывают, а оставшиеся начинают все заново.
А вот наконец и Оримунд, престарелый гроссмейстер, чьи седые жесткие волосы торчат вокруг головы наподобие нимба; как всегда, в высоком белом воротничке и залоснившемся черном костюме. Оримунду уже под семьдесят — трясущиеся руки, мягкий голос и безупречные манеры; и само собой ум, должно быть, несколько утративший остроту за последние годы. Говорили, он какое-то время пробыл в концентрационном лагере, и теперь, глядя на него, Бэрону было нетрудно в это поверить. Он не помнил, чтобы старик раньше был столь же мягок и кроток. Они встретились в вестибюле гостиницы, и Оримунд, казалось, забыл свою обиду на Бэрона. Они называли друг друга, как это принято, «маэстро» и какой-то миг были почти дружелюбны.
— Эх, проходит жизнь, маэстро Бэрон, — сказал старик. — Вот и вы тоже не совсем уже юноша.
Значит, вот как оно происходит? Незаметно выползаешь из жизни, сбрасывая кожу застарелой вражды, освобождаясь от бешеной жажды успеха?
— Я рад, что вновь имею честь играть с вами, маэстро, — сказал он в ответ.
— Возможно, в последний раз, — заметил Оримунд. — Знаете, много лет назад, когда меня спросили: «Как можно тратить жизнь на шахматы?», я ответил «А как можно тратить жизнь на литературу, бизнес, живопись или что угодно?» И это был хороший, достойный ответ. Признаюсь, теперь я начинаю сомневаться, то ли я делал. Мне подарили жизнь, и что я с нею сотворил?
— Вы обессмертили свое имя, — серьезно произнес Бэрон.
— Обессмертил имя… Лучше бы умер лет десять назад, гораздо лучше. Быть может, когда-нибудь вы это поймете, маэстро.
Последнее, почувствовал Бэрон, было сказано с той знакомой, холодной, беспощадной злостью, которая, как он помнил, была свойственна прежнему Оримунду. Но Бэрон понял, что именно хотел сказать старик: лучше было умереть чемпионом мира, чем убеждаться, что слабеет твоя былая мощь и вперед выходят молодые, а у тебя уже нет сил успешно противостоять им. Лучше, чем прозябать последние годы, когда, сделав ошибку, уверен, что теряешь рассудок. То была их последняя беседа, не считая нескольких фраз за шахматной доской. Бэрон почти сердито подавил в себе жалость к престарелому гению. Чему быть, того не миновать, хватит, приказал он себе. Когда пробьет мой час, плакать в жилетку победителя я не собираюсь. Такова жизнь, и будь мы одного возраста, я бы все равно не сомневался в победе. Собственно говоря, разве он стал бы меня щадить, поменяйся мы с ним ролями? Сомневаюсь.
Турнир был не из легких. Играя партию за партией с выдающимися игроками, мало кто может выдержать такую нервную нагрузку и не сорваться, и Фрэнсис Бэрон не был исключением. Соперничество становилось все ожесточеннее, и в последних партиях первого тура приходилось играть против участников, которые, понимая, что они из турнира выбывают, сражались яростно и непредсказуемо, надеясь утешиться тем, что добьются хотя бы одной победы над вероятным чемпионом мира. Так Бэрон потерпел поражение от Язоффа и Крэнли, а Оримуид проиграл Савару и самому Бэрону.
Впрочем, Бэрон был вполне уверен в себе. В первом туре он нанес поражение Савару, а над Оримундом добился убедительной победы, если и не с легкостью, то по крайней мере, напористо, мощно и безошибочно проведя эту партию с самого первого хода.
Старик играл с блеском, напоминавшим его прежние выступления в крупнейших турнирах, но обнаружив, что соперник отражает его атаку по всему фронту, он несколько растянул свою линию обороны и не сумел отбить начавшееся в конце концов жестокое контрнаступление.
Ричард и Салли присутствовали на всех его партиях, и, хотя Бэрон ничем не показал, что заметил их интерес, он испытывал острую неловкость, понимая, что они так или иначе разгадали то, что произошло в поезде, и его проигрыш доставит им удовольствие, они просто-напросто ждут, чтобы он сделал ошибку. Он внутренне усмехнулся. Ошибок не будет, их не должно быть — будет безупречная игра. И он немедленно принялся громить доктора Андерсона, последнего своего соперника в первом туре.
В результате в полуфинал вышли Оримунд, Савар, Фрэнсис Бэрон и ирландец по имени Брайен. Во втором туре Брайен вдруг понял, что он очень близок к титулу чемпиона мира, и просто развалился на глазах, проиграв всем подряд. Савар уступил Бэрону и Оримунду, а они в свою очередь сыграли друг с другом вничью и вышли в финал с запасом в два с половиной очка.
В ночь перед финалом, когда Бэрон сидел в вестибюле гостиницы и читал, к нему обратился секретарь местного шахматного клуба:
— У нас собралось человек десять шахматистов, — сказал он, — и мы подумали: не согласитесь ли вы дать нечто вроде показательной игры. Для нас это была бы честь, большая честь, маэстро, и я могу вас заверить, что никакой рекламы не будет. Конечно, я понимаю, вы, вероятно, не захотите тратить силы накануне финала, но мне поручили все равно попытаться вас уговорить.
Он замолчал в замешательстве, с видом раскаяния, и, как бы осознав непомерность своей просьбы, по-видимому, собрался ретироваться, не получив ответа, но Бэрон остановил его.
— При выполнении указанных вами условий, — сказал он, — я не возражаю против такой разминки. По правде говоря, я благодарен вам за столь лестное внимание ко мне. Но поймите, я потребую от вас строжайшего молчания на сей предмет. Прежде всего, это было бы знаком пренебрежения к моему сопернику — если стало бы вдруг известно, что я настолько не принимаю его всерьез, что играю ради развлечения накануне нашей с ним партии. Я смогу играть у вас сегодня вечером, только если все причастные к сеансу осознают, что результаты здесь не имеют значения, что для меня это всего лишь разрядка от турнира.
— Я прекрасно все понимаю, — сказал секретарь. — Так и договорились. Участникам сообщат, что гроссмейстер, чье имя останется неизвестным, проведет сеанс одновременной игры на десяти досках вслепую. Гроссмейстер будет находиться в отдельной комнате и не встретится с остальными игроками ни до, ни после сеанса. Таким образом, тайну вашего имени будут знать до следующего вечера лишь президент клуба и я. А кроме того, мы попросили всех участников не рассказывать об этом матче.
Такие условия вполне удовлетворили Бэрона, и его повезли на машине в шахматный клуб Копли; там его усадили в небольшой проходной комнате и оставили одного. Вскоре вошел секретарь.
— Мы договорились, — сказал он, — что вы будете играть белыми на четных досках и черными на нечетных. Согласны?