Зато я давно не был так счастлив — никаких тренировок перед началом сезона, ни тебе пота градом, ни стиснутых зубов, конечно, легкое неудобство, но — полная свобода. Такое ощущение, будто я всех на свете перехитрил, и за это деяние несет ответственность исключительно твой наделенный иезуитским (подчеркнуто мною) складом ума друг.
P.S. Это письмо можешь разорвать».
Неужели это писал Долли?
Вернувшись в Принстон, я первым делом спросил Френка Кейна — он продает спортивные товары на Нассау-стрит и, даже если его разбудить ночью, назовет тебе всех куотербеков в дублирующем составе принстонцев образца 1901 года, — что происходит в этом году с командой Боба Тэгнола.
— Травмы и невезуха, — сказал он. — В результате даже с сильным соперником не выкладываются. Возьми, к примеру, Джо Макдональда, в прошлом году его признали лучшим блокировщиком лиги; а сейчас он еле двигается, будто гири на ногах, прекрасно это знает, а самому хоть бы хны. Прямо доходяги, но поди ж ты, еще умудряются выигрывать, спасибо Биллу.
Мы с Долли наблюдали с трибун, как они выиграли у команды Лехая 3–0, едва унесли ноги в матче с бакнельцами, вырвав ничью. А на следующей неделе нас со счетом 14-0 «причесал» Нотр-Дам. В день игры с Нотр-Дамом Долли был в Вашингтоне у Виены, но, вернувшись на следующий день, проявил недюжинное любопытство. Он обложился газетами, раскрыл их на спортивной странице и читал одну за другой, покачивая головой. Потом внезапно запихнул их в урну для мусора.
— В этом колледже все просто помешались на футболе, — буркнул он.
В те дни я не был в большом восторге от Долли. Любопытно было наблюдать за ним в состоянии бездействия. На моей памяти впервые в жизни он слонялся по комнате, по клубу, прибивался к случайным группам — он, которого всегда отличала расслабленная нацеленность. В свое время, когда он шел по аллее, народ собирался в группки — то либо сокурсники желали составить ему компанию, либо новоиспеченные студенты с обожанием глазели на идущее божество. Теперь он стал демократичен, доступен, но со всем его привычным обликом это как-то не вязалось. Мне он говорил: хочу поближе сойтись с парнями с нашего потока.
Но толпе надо, чтобы ее идолы находились слегка на возвышении, Долли как раз и был таким негласным, числившимся по особому ведомству идолом. А теперь его стало угнетать одиночество, и разумеется, мне это было заметно, как никому другому. Если я собирался куда-то уходить, а он в это время не писал письмо Виене, следовал обеспокоенный вопрос: «Ты куда?», и он тут же выдумывал какую-то причину, чтобы, прихрамывая, пойти вместе со мной.
— Ты рад, Долли, что сделал это? — задал я ему однажды лобовой вопрос.
Он с вызовом посмотрел на меня, но в глазах читалась укоризна.
— Конечно, рад.
— А я все равно хотел бы, чтобы ты вернулся на поле.
— Это ничего бы не изменило. В этом сезоне игра с йельцами — в Чаше. А там у меня мяч из рук валится.
За неделю до матча с военными моряками он вдруг стал ходить на все тренировки. В нем поселилась тревога — заработало его невероятное чувство ответственности. Когда-то его воротило от слова «футбол», сейчас же он только о нем и думал, только о нем и говорил. Ночью перед игрой с моряками я несколько раз просыпался, потому что в его комнате ярко горел свет.
Морякам мы проиграли 7–3 — на последней минуте им удался пас вперед через голову Дельвина. После первой половины Долли спустился с трибуны и сел рядом с запасными на скамеечке. Когда потом вернулся, лицо его было в грязевых подтеках, словно он плакал.
Эту игру играли в Балтиморе. Мы с Долли собирались провести вечер в Вашингтоне, у Виены, которая устраивала танцевальный вечер. Мы ехали туда в мрачно-пасмурном настроении, и Долли едва не сцепился с двумя морскими офицерами, которые сидели сзади нас и, захлебываясь от восторга, обсуждали перипетии матча. Хорошо я был рядом, удержал его.
Про этот танцевальный вечер Виена говорила: это мой второй выход в свет. На сей раз среди приглашенных были только те, кто ей нравился, и большинство из них, как оказалось, были вывезены из Нью-Йорка. Музыканты, драматурги, какие-то неведомые служители муз, залетавшие в дом Долли на Рэмз-Пойнт, явились сюда стройными рядами. Но Долли, свободный от обязанностей хозяина, не делал в тот вечер неловких попыток говорить на их языке. Он угрюмо стоял у стены с видом человека, не желающего снисходить до толпы и сознающего свое превосходство, — в свое время именно этот его облик побудил меня сойтись с ним ближе. Позже, отправляясь спать, я прошел мимо гостиной Виены, и она окликнула меня, попросила зайти. Она и Долли сидели в разных концах комнаты, оба слегка побелевшие, и в воздухе чувствовались грозовые заряды.
— Садись, Джеф, — устало предложила Виена. — Садись и будь свидетелем того, как мужчина перестает быть мужчиной и превращается в школьника. — Я неохотно сел. — Долли передумал, — продолжала она. — Мне он предпочел футбол.
— Неправда. — Долли мотнул головой.
— Не улавливаю сути, — удивился я. — Играть Долли все равно не может.
— А он думает, что может. Джеф, чтобы ты не считал меня взбалмошной дурочкой, я расскажу тебе одну историю. Три года назад, когда мы только приехали в Штаты, отец определил моего младшего брата в школу. Его включили в футбольную команду, и однажды все мы пошли на матч, посмотреть, как он играет. Едва игра началась, его сбили с ног, отец сказал: «Ничего страшного. Сейчас он поднимется. Это дело обычное». Но, Джеф, он так и не поднялся. Он все лежал, пока его не унесли с поля на носилках. Накрыли одеялом. Когда мы до него добрались, он уже умер.
Она перевела взгляд на Долли, потом снова на меня, и я услышал судорожные всхлипывания. Долли, нахмурившись, подошел к ней и положил ей руку на плечо.
— Долли! — воскликнуло она. — Неужели ты не сделаешь этого для меня, ведь я прошу тебя о такой мелочи?
Он горестно покачал головой.
— Я пытался, но ничего не выходит, — ответил он. — Я создан для этого, неужели не понимаешь, Виена? А люди должны заниматься тем, для чего созданы.
Виена уже отошла к зеркалу и пудрой уничтожала следы слез; гневно вспыхнув, она обернулась.
— Значит, все это время я жестоко заблуждалась — думала, что для тебя наши отношения значат не меньше, чем для меня.
— Давай не будем начинать все сначала. Я устал говорить, Виена, устал от звука собственного голоса. Мне вообще кажется, что все кругом только и делают, что говорят.
— Спасибо. Это, надо полагать, камешек в мой огород.
— Просто твои друзья, по-моему, слишком много говорят. Я в жизни не слышал столько болтовни, сколько сегодня. Тебе мысль о каких-либо занятиях вообще претит, Виена?
— Зависит от того, стоит ли этим заниматься.
— Этим заниматься стоит — для меня.
— Я знаю, в чем твоя беда, Долли, — зло заговорила она. — Ты слаб, и тебе нужно, чтобы тобой восхищались. В этом году первокурсники не ходят за тобой табуном, будто ты Джек Демпси[6], и ты не можешь этого перенести. Тебе нужно явить себя перед ними показать себя во всей красе и услышать их аплодисменты.
Он усмехнулся.
— Ну, если ты чувства футболиста понимаешь так…
— Ты решил играть? — перебила она.
— Если я понадоблюсь команде — да.
— В таком случае мы просто тратим время.
Она сразу ожесточилась, но Долли отказывался видеть, что это — не наигрыш. Я поднялся и вышел, а он все пытался убедить ее «быть разумной», а на следующий день в поезде сказал мне, что Виена «слегка понервничала».
Он был сильно влюблен в нее и не смел даже думать о том, что может ее потерять; но его захватил внезапный порыв, побудивший вернуться на поле, и смятение чувств и мыслей заставило его тщеславно уверовать в то, что все как-нибудь образуется. Но я помнил, каким взглядом Виена два года назад на Полночном гулянье одарила Карла Сандерсона. И теперь я узнал этот взгляд.