— Но все эти люди платили, чтобы увидеть главный поединок. Ты не можешь лишить их этого зрелища.
— Да уберите же его! Для меня это поединок со смертью! Он хочет меня убить!
— Полегче с ним. Жнец! — сказал рефери. — Тащи его к канатам. Пусть отдохнет минутку.
— Понятно! — дружелюбно ответил Жнец.
— Нет! — закричал я. — Нет! Я сдаюсь!
Я попытался повернуться лицом к зрителям.
— Он меня убывает! — визжал я. — Мне не позволяют сдаться!
Но мой голос потонул в реве трибун.
Жнец сгреб меня в охапку. Я уже не сопротивлялся, и он поднял меня над головой. Потом швырнул меня прочь так, словно я был мячом, и я тяжело, как свинцовая болванка, рухнул у столба.
Теперь я знал, с кем имею дело. Жнец находил удовольствие лишь в том, чтобы обращаться с живой плотью так, будто это кожаный мяч или кусок свинца. Он хотел найти общий знаменатель для всех веществ. Это была наука. Человек этот был чем-то вроде алхимика. Да, именно так. Помесь Фауста с Мефистофелем «Фауст» в переводе — кулак!.. Я лежал не двигаясь.
— Я жду! — сказал Жнец.
Но я ему не ответил.
— Я жду! — грозно повторил он.
В любой момент он мог стать победителем, но не хотел. Это был главный поединок также и для него.
— Так ты будешь бороться? — с угрозой спросил он.
— С тобой — нет, — ответил я.
Трибуны свистели.
— Ну ладно, — сказал он.
Он отошел в сторону. Я не спускал с него глаз. Он стал подпрыгивать на месте, опускаясь на носки, в каком-то странном ритме. Его плечи поднимались и опускались быстро и с силой. Казалось, что его руки удлиняются. Он двинулся ко мне, согнувшись и покачивая своими железными кулаками в нескольких дюймах над рингом. Это и было то самое движение жнеца, благодаря которому он получил свое прозвище. Этого я никогда еще не видел и потому смотрел как завороженный. Теперь вместо свистков с трибун доносились крики, призывавшие меня подняться на ноги. Чем ближе он подходил ко мне, тем быстрее раскачивались над рингом его кулаки, но шаг его оставался утомительно медленным и размеренным. Он навис надо мной, как какой-нибудь древний земледелец с невидимым серпом в руке. Те, кто сидел в первых рядах, повскакивали и бросились к рингу, требуя, чтобы я встал. Наконец я не выдержал. Неуклюже встал на колени, а потом поднялся и заковылял прочь. Но было поздно. Его кулаки встречали меня повсюду. На меня посыпались удары — по ногам, животу, шее, спине, голове, губам. Я почувствовал себя крохотным животным (чем-то вроде полевой мыши), раздавленным в высокой траве пятою косца.
Я закрыл глаза руками и рухнул на ринг. Я прижимался к рингу, мечтая сделаться плоским. И беспомощно пищал. Но кулак опустился сначала на один мой висок, а потом на другой.
До меня донесся крик рефери:
— Довольно!
И я потерял сознание.
Через несколько секунд я пришел в себя, и голова моя прояснилась. Я вполне мог бы встать. Мог бы ухватить его за кулак и дернуть так, что он потерял бы равновесие. Но я этого не сделал. Мне вспомнилось выражение, которое часто употребляют при описании войны: «бесполезное сопротивление». Все молятся лишь о том, чтобы битвы, раны и смерть не оказались бесполезными. Как будто то, что куплено предельно высокой ценой, может послужить оправданием такой цены. Это возвышенная и даже мудрая молитва, но никак не реалистичная. Жизнь — это экономика. Чтобы выжить, нужно стать потребителем. Но мы всегда оказываемся в убытке. Оказывать бесполезное сопротивление — глупо, быть в лагере проигравших — тоже глупо. Но и то, и другое неизбежно. Любое сопротивление кончается именно так, и, живя в такой вселенной, как эта, и в таких телах, как эти, ни на что другое мы рассчитывать не можем. «Нет, я не встану, — подумал я. — И даже не дам им знать, что пришел в себя… Я лежал на ринге и был так спокоен, как еще никогда в жизни.
«Он умер!» — завопил кто-то. «Умер!» — крикнул другой. Этот крик был подхвачен и превратился в напев: «Он умер, он умер, он умер!»
На ринг ворвалась полиция. Полицейские окружили Жнеца и вместе с ним двинулись сквозь толпу. И я понял, что они его защищают. Он не был арестован. Он не нес ответа за то, что делал на ринге. Его нельзя было преследовать по закону. Сам закон гласил, что его нельзя преследовать. Это было нечто вроде дипломатического статуса. В таком случае, подумал я, чего же стоит моя смерть? Чего стоит моя смерть, если это убийство даже не считается убийством, ужасным проступком, наказуемым по закону? Когда речь идет об омерзительной атлетике смерти, то миссурийские правила не противоречат закону природы.
Я лежал на ринге в идиотском нимбе из собственной крови и уже не знал, притворно ли мое беспамятство и жив ли я вообще, но был уверен, что никогда больше не буду бороться и никогда не возоплю о своей боли. Знал я также и то, что тяга к сопротивлению неистребима, что в сопротивлении есть особая романтика, которая нас не отпускает, что быть человеком романтично, это то же самое, что быть героем, но ведь героизм провинциален, и глуповат, и безумен, и неуклюж. Козлов отпущения ждет казнь. И промозглая могильная мгла… Нет, уж лучше сразу погрузиться с головой в интриги и сделки, не отказывать в дружбе никому, сделаться циником. А в конечном счете лучше всего оставаться вне схватки, быть безмятежным человеком-швейцарией, соучастником собственной смерти.
Был слышен печальный напев трибун. Они оплакивали меня.
Я умер.
Гарри Силвестер
Университетская «восьмерка»
Над рекой сгущались сумерки, и все окрашивалось в сумеречный цвет. Во всех эллингах зажигались огни, но в том, у которого стоял Эл Лейден (его называли Старик, хотя ему было всего тридцать восемь), было темно; темнота сгущалась, и наконец где-то там, за Гудзоном, погасли последние лучи солнца. Когда гоночная «восьмерка», медленно скользившая по реке, подошла к пристани, она уже казалась продолговатой тенью. Лейден отошел в сторону: настроение у него было прескверное.
По команде Кипа Гранта гребцы вытащили лодку из воды, подняли над головами и понесли мимо Лейдена в эллинг. В сумеречной синеве гребцы с «восьмеркой» показались Лейдену гигантским насекомым. Кип Грант шел рядом с ними и уже никого не поторапливал. Уж очень он молчалив сегодня, подумал Лейден, хотя понимал и разделял нежелание рулевого весело болтать с этими второкурсниками.
Он тронул Кипа за плечо, и тот обернулся.
— Ну как? — спросил Лейден. И, несмотря на сумерки, заметил, что рулевой слегка пожал плечами.
— Не знаю, — сказал наконец Кип. — Они в хорошей форме, но когда приходится по-настоящему напрячься, быстро ломаются. — И, помолчав, добавил. — Не знаю, что будет во время гонок. Уж очень быстро они всему выучились…
Лейден кивнул.
— Мои братья и несколько друзей приехали посмотреть на гонки, — сказал Кип. — Ты не против, если я отлучусь в город? Хочу с ними повидаться.
— Конечно, — согласился Лейден и чуть было не добавил: — «Но постарайся уйти незаметно». Разумеется, Кип и сам все понимал. Он был не по летам умен, как и все студенты, отцы и деды которых в свое время учились в этом же университете.
Кип Грант направился в тренерскую комнату, и Лейден проводил его взглядом. Пользоваться этой комнатой Грант начал после того, как оказался в новой команде. Конечно, нехорошо рулевому так отделяться от команды, и Лейден пожалел бы, что перевел его к этим ребятам, если бы не был уверен в правильности своего решения. Ведь он, Лейден, и сам был из бедной семьи и старался во всем соблюсти справедливость, даже здесь, в «университете для богатых». Но теперь эта его справедливость лежала у него на плечах тяжким бременем… Лейден поднялся по деревянным ступеням в свою комнату; он чувствовал себя страшно усталым.
Зачислили их (с назначением стипендии) два года назад — лишь потому, что сочли их ценным пополнением для университетской футбольной команды, которая перед этим три года подряд проигрывала всем и каждому. Новые студенты-стипендиаты оказались неплохими ребятами, достаточно умными, чтобы сдать нешуточные вступительные экзамены, но только родом они были из каких-то диковинных стран и фамилии их звучали непривычно: Ковалик, Лири и Пиварник, Грански, Лизбон и Гутман… На спортивном поприще славяне, по-видимому, уже теснили ирландцев.