Гвюдйоун был во всех отношениях рачительным хозяином и хорошо кормил своих животных, «чтобы они приносили пользу», пишет Йоунас. Но «не нянчился со своим скотом», как говорится, не получал от ухода за ним удовольствия и никогда не говорил о своей живности с другими людьми, как это обычно делают крестьяне, в особенности плохие хозяева. То же и с лошадьми. Он не усматривал особой радости во владении ими, не в пример большинству коневодов, а просто разводил их для хозяйственных нужд, для своих поездок в качестве руководителя дорожных работ и для других надобностей. Он хотел иметь надежных, покладистых, резвых и выносливых лошадей. Он никогда не ездил медленно, если это от него зависело, но никогда и не гнал, пуская лошадь спокойной ровной рысью. Как-то в разговоре со мной Йоунас очень метко охарактеризовал его езду: «весьма разумная верховая езда». Рвение его к работе было так велико, что он просто не мог ездить медленно. Йоунас, несомненно, подразумевает здесь то, что называется «тише едешь — дальше будешь».
Гвюдйоун считался хорошим певцом, продолжает Йоунас, играл на небольшом органе и в особенности на скрипке. Его жена Сигридур тоже хорошо пела. В ту пору в долине Мосфедль было много хороших певцов среди крестьян, и Гвюдйоун обучал их и устраивал спевки. Пастор Магнус Торстейнссон из Мосфедля был очень музыкален, обладал прекрасным голосом и тоже принимал участие в этих уроках музыки и пения. Проходили они у нас дома, в Лакснессе. Там были и музыкальные инструменты, маленький орган и скрипка.
Йоунас рассказывает, что Гвюдйоун всегда аккомпанировал на скрипке хору в Лаугафедльской церкви, которую он вместе с женой посещал по воскресеньям или в большие церковные праздники. По словам Йоунаса, это придавало праздникам особую торжественность.
Как только у Гвюдйоуна выпадала свободная минута, он садился за орган или играл на скрипке.
Йоунас и мой отец были добрыми друзьями. Йоунас говорит, что погостить у Гвюдйоуна и его жены было очень приятно, если только находилось для этого время. По его мнению, Гвюдйоун был на редкость общительным человеком и поистине талантливым рассказчиком. Он рассказывал о своей родной округе у Боргар-фьорда, о бесчисленных событиях и приключениях своей жизни в те годы, когда работал начальником дорожных работ на севере и на востоке страны, а также о всяких забавных людях и чудаках, которых встречал в разных местах. Причем рассказывал так искренне, так захватывающе, что собеседник забывал о времени. Гостю никогда не приходилось искать предмета для разговора. Отец говорил, не повышая голоса, лукаво улыбаясь, говорил свободно, как по писаному, точно заправский оратор.
Из рассказов Йоунаса о моей матери возникает портрет женщины, совершенно мне незнакомой. Он утверждает, что при всей своей молчаливости и застенчивости в общении с людьми она неизменно была весела и обходительна, и заканчивает рассказ хвалебной тирадой о том, какой хорошей хозяйкой она была для всех своих работников, причем никогда не вмешивалась в дела других или в дела, которые были ей чужды. Она почти не выезжала с хутора, разве что в Рейкьявик по делам хозяйства, никогда не посещала соседних хуторов, хотя прожила в Лакснессе целых двадцать три года. Так и не привыкнув к этим краям, в 1928 году она навсегда уехала со своими дочерьми в Рейкьявик и купила дом в городе. Я жил тогда за границей. Йоунас пишет, что мать была весьма умной женщиной; со знакомыми она держалась любезно, но с посторонними была сдержанна. Все это соответствует действительности.
Я уже говорил, что не понимал этой загадочной женщины, но могу утверждать, что она была моим добрым гением, и пока была жива, да и сейчас тоже. Однажды ради меня она продала свою лучшую корову, словом не обмолвившись мне об этом, просто послала деньги с обычной просьбой извинить за то, что их слишком мало.
Двенадцати лет я уехал из дому учиться и, в сущности, бывал только гостем моих родителей в Лакснессе. После кончины отца я долго жил за границей, но, когда изредка, раз в несколько лет, приезжал домой, мы с матерью говорили о здешних делах так, как будто я все это время провел дома. Не помню, чтобы она затрагивала какую-нибудь тему, связанную с моими книгами или учебниками, хотя прекрасно знаю, что она читала в них каждое слово. В разговоре у нее, как и у старушки бабушки, была манера либо отвечать пословицами, либо начинать ответ с афоризма или поучительной сентенции. Как ни странно, моя мать никогда не производила впечатления старой женщины ни поведением, ни речью. Она любила меткие словечки и резкие характеристики, зачастую производившие впечатление грома среди ясного неба. Она была начисто лишена всякой сентиментальности — наверное, как раз потому, что была истинно эмоциональной натурой. Она никогда и ничем не выказывала людям сострадания или смущения. Но нередко давала человеку или событию короткую характеристику, да такую исчерпывающую, что прибавить к этому было нечего. Слащавое сюсюканье действовало на нее, как резкий звук раздираемой мешковины.