Иван Николаевич Крамской в программной статье «Судьбы русского искусства», где суммированы его собственные юношеские воспоминания и многолетние наблюдения над системой и методом преподавания в Академии, рассказывает о глубоком взаимном непонимании, отделявшем учеников от профессуры:
«…Откуда-то смутно начинают носиться слухи, что медаль или 1-й номер получил такой-то. Как? Почему? Не может быть! Наконец и собственными глазами удостоверяешься, что определение товарищей и свое собственное далеко расходится с приговором Совета. Нужно самому пережить эти минуты, чтобы понять муку неотвязчивых вопросов: почему это лучше того? Зачем такому-то дали медаль, когда у него натурщик не похож не только лицом (эта роскошь никогда в Академии не уважалась и не требовалась), а хотя бы корпусом? Что ж это такое? И чего они требуют? Никогда никакого разъяснения, точно совершают елевзинские таинства! [15] Такую странность экзаменов нельзя было всегда приписывать какой-либо несправедливости; напротив, мы все как-то смутно чувствовали, что существует какая-то система, но какая? Этого, в целом, редкому из нас удавалось уяснить себе; да и уяснившие не все могли с ней примириться, потому что грамматика: столько-то голов в росте человека, такие-то плечи, такой-то длины ноги, затем коленки и следки по возможности ближе к антикам, удовлетворяла не всякого».
Система, следовательно, сводилась к сумме условных и рутинерских правил, давно устарелых и неспособных удовлетворить того, кто стремился реалистически воссоздать натуру; но даже и эту систему никто не проводил последовательно.
Однажды, уже в 1910 году, по просьбе искусствоведа В. А. Никольского Суриков составил список своих академических руководителей: Шамшин, Виллевальде, Чистяков, Бруни, Иордан, Вениг, Нефф. Среди них один только Павел Петрович Чистяков заслужил благодарность и дружбу своего ученика. Об остальных Суриков вспоминал с негодованием и презрением.
В этом списке поражает преобладание нерусских имен. Здесь нет ничего случайного: русских профессоров было мало. В Академии художеств благодаря ее близости ко двору особенно сильно проявлялось низкопоклонство перед всем иностранным, характерное для правительственных и придворных сфер.
Во главе учебной части Академии стоял престарелый ректор Федор Антонович Бруни (1799–1875), автор известных картин «Смерть Камиллы» и «Медный змий», сверстник и друг юности Карла Брюллова.
Среди старой академической профессуры Бруни был единственным крупным художником. Но в русском искусстве семидесятых годов он казался живым анахронизмом, обломком эпохи, давно ушедшей в прошлое.
Творчество Бруни даже в пору его расцвета стояло в стороне от русской традиции и от передовых течений общественной мысли. На посту ректора. Академии художеств он стал официальным охранителем самого рутинного академизма.
«В классах появлялся редко, к ученикам не подходил и только величественно проходил над амфитеатром натурного класса», — вспоминал о нем Репин.
Впрочем, Бруни не отказывал в советах тем, кто к нему обращался. Репину он однажды порекомендовал не писать с натуры пейзажный фон для его картины, а скопировать в Эрмитаже с Пуссена[16] и прибавил как бы в пояснение: «Художник должен быть поэтом, и поэтом классическим». А в другой раз он посоветовал искать красоту композиции, передвигая по фону фигурки, вырезанные из бумаги. «Это был хороший практический совет старой школы, но мне он не понравился, — писал Репин. — Я даже смеялся в душе над этой механикой… Разве живая сцена в жизни так подтасовывается?..»
Другие профессора не удостаивали учеников даже и такими советами. Идейная деградация Академии сопровождалась упадком мастерства.
Живые сцены академического преподавания сохранил в своих воспоминаниях один из младших сотоварищей Сурикова — О. Сластьон [17].
Профессор Виллевальде, например, приходил в класс и учтиво просил какого-нибудь ученика встать со своего места, чтоб сесть самому проверить рисунок с натуры; он брал рисунок, долго на него смотрел и, проводя пальцем по внешнему контуру, повторял одно:
— Очень хорошо! Очень хорошо!
Ученик иногда возражал, говоря, что его не удовлетворяет рисунок, но профессор упрямо твердил:
— О нет, нет! Очень хорошо, очень хорошо!
И снова несколько минут водил пальцем по контуру, повторяя свое «очень хорошо». Ученик начинал спрашивать:
— Мне кажется, что вот тут надо поправить, да я не решаюсь, — и тотчас подавал ему уголь.
— Ах нет, не трогайте, это у вас очень, очень хорошо!
— Да как же, господин профессор! В прошлый раз вы тоже говорили: очень хорошо да очень хорошо, а я сто девятый номер получил, самый последний! И мне стыдно перед товарищами…
— Ах, что вы, что вы! Я помню, у вас было очень, очень хорошо, но у других еще лучше, вот и все! Нет, хорошо, продолжайте, продолжайте.
И он переходил к другому ученику и начинал его так же расхваливать, как и предыдущего.
На просьбы учеников показать им что-нибудь из его собственных работ он неизменно отвечал, что работает исключительно для государя-императора, а сам не настолько богат, чтобы иметь у себя работы профессора Виллевальде.
Петр Михайлович Шамшин, также последовательный и непримиримый приверженец академического искусства, так учил писать в натурном классе:
— Пишите, изволите ли видеть, посуше, посуше, так, чтобы натуру-то прочесть можно было, чтобы мускулы и мощалыги ясно были нарисованы, чтобы все налицо — начистоту!
А профессор Вениг давал совершенно противоположные советы:
— Да что там много разговаривать, натура — тело — это есть сочное мясо, да, сочное мясо. Что? Ну, вот и пишите его так, чтобы оно у вас сочилось бы… понимаете: сочилось. Что? Если не выходит — бутылку пива… И опять пишите, чтобы оно у вас сочилось бы. Если не выходит — повторите. И так поступайте до тех пор, пока не выйдет. Что?
Старый гравер Ф. И. Иордан, почти уже потерявший зрение, учить ничему не мог и при встрече с воспитанниками только хлопал их по плечу и приговаривал: «Старайтесь, батенька, старайтесь».
Профессор Т. А. Нефф был влиятельной фигурой в Академии. Любимец двора и знати, он писал образа и религиозные картины по государственным заказам и обнаженных нимф — для частных высокопоставленных любителей. Эпигон академической классики, слащавый салонный живописец Нефф был избалован успехом в кругах аристократии, но художники хорошо знали ему цену. «Нефф давно уже хлопочет в профессора Академии… но ему не удается, а то он мог бы быть вреден учащимся, а по неумению рисовать был бы смешной профессор», — писал художник А. А. Козлов своему учителю Карлу Брюллову в 1851 году. Но если в Академии пятидесятых годов, еще не утратившей брюлловских традиций, кандидатура Неффа казалась невозможной, то десять лет спустя она стала вполне естественной.
«Нефф и по-русски-то плохо говорил», — с раздражением вспоминал о нем Суриков. А в «Далеком-близком» Репина есть характерные строки, посвященные этому профессору:
«Добрее всех был немец Нефф. Как взлелеянный талант, он был обольщен уверенностью, что его боготворят. В вечернем классе он появлялся особенно торжественно и очень редко. Высоко неся голову, со звездой на груди, выхоленный, он величественно проходил по верхней площадке над амфитеатром рисующих. Розовые щеки старичка горели от восхищения собою, опущенные глаза ничего не видели. Он кивал по-царски направо и налево, воображая, что по сторонам шпалерами стоят ученики в немом удивлении от знаменитого Неффа. А те в это время, грязные, потные, смахивали уголь с рисунков шейными шарфами, увлекаясь работой, и совсем его не замечали».
Образец поучений Неффа приведен в уже цитированных воспоминаниях О. Сластьона:
«Абер только свет — по ль фунта краска! Смотрите хорошо натура, там есть много свет, свет катаица-валяица, катаица-валяица… Ах, смотри хорошо натура и пишите с один масла, с один масла…»
15
Елевзинские таинства — религиозные жертвоприношения и мистерии в древней Греции, совершавшиеся в городе Елевзин в глубокой тайне, под покровом ночи. —
16
Никола Пуссен (1594–1665) — французский художник, один из мастеров классицизма XVII века.
17
Мартинович. Спогади О. Сластьона. Изд. РУХ. Харьков, 1931, глава «Наши профессора», стр. 40–50.