В этом неуютном свете Владимир Георгиевич размышлял о том, что больной в такой стадии, как у продемонстрированного ему тела, вряд ли мог самостоятельно перемещаться, вообще делать какие-то движения и уж тем более одеваться. Кому же могло прийти в голову обрядить тело такого покойника, транспортируемое из одной больницы до другой, в полную армейскую форму? И тут же полностью исключал возможность того, что некие тайные силы сознательно подсунули это несчастливое тело для освидетельствования именно ему — врачу, некогда лечившему Деева, рассчитывая, что он как человек порядочный поднимает скандал… Нет, такая сложная комбинация могла быть навеяна только тюремной атмосферой, призванной сломить психику арестанта.
Владимир Георгиевич как ученый — медик не веровал в Бога, потому дал обет самому себе: если ему когда-нибудь посчастливится выбраться из негаснущего света камеры живым и увидать снова бархатисто — фиолетовое звездное небо, он пойдет и отыщет в газетах или журналах портрет комдива Деева Дмитрия Алексеевича и убедится, что от рассеянного склероза скончалось лицо, совершенно ему постороннее. Ни придумать, что он седлает дальше, ни даже просто исполнить обет доктор не успел — однажды молчаливые стражи вывели его на дневной свет, официальный человек в форме сухо извинился за ошибку, сопроводив извинение рассказом о какой-то идиотской антисоветской пьесе, где действует персонаж с фамилией Борменталь, вернул металлические и острые предметы, предложил подписать обязательство о неразглашении. А затем в соседнем кабинете другой не менее официальный человек, но уже в штатском, известил Борменталя о том, что он послужит Родине в группе по превентивной контрпропаганде, и, не дожидаясь согласия, вручил папку с рабочими материалами. Только в поезде Георгий Владимирович познакомился с Алексеем Субботским, а по прибытии — с остальными. Даже узнал, что Александр Дмитриевич — воспитанник комдива Деева. И был весьма разочарован. Нет, и внешность товарища Баева, и его привычка рыдать по всякому поводу и даже без такового вполне соответствовала описанию Ниночки. Это было более глубокое и философское разочарование — разочарование в идеалах молодости, если хотите — в человеческой природе, силе знания, возможностях воспитательного воздействия… Доктору Борменталю в жизни повезло: Дмитрия Деева он удостоился знать при жизни лично, да еще и до того, как он стал комдивом. Потому что, став комдивом, Деев общался с окружающими из числа гражданских лиц редко. Вообще не любил публичности. Он не искал ни званий, ни орденов, ни иной земной тщеты, именуемой славой. О нем нечасто упоминали в официальных хрониках. Его фото редко появлялось в газетах. А жаль. Потому что лицо у Деева было в высшей степени запоминающееся. Большие светлые глаза излучали какой-то мистический, потусторонний, но удивительно ровный свет… Как мог аристократичный даже в своем аскетизме, целеустремленный до фанатизма, образованный и никогда не поступавшийся собственным достоинством Дмитрий Алексеевич взрастить такое капризное, самовлюбленное, наглое и истеричное создание, как Саша? Словом, обсуждать странный труп со скандальным пасынком давнишнего знакомого доктор совершенно не намеревался!
32
— Нет ли у вас, Николай Павлович, фотографии покойного Дмитрия Алексеевича в последние годы? — прервал монолог ударившегося в философию доктора Мазур. Вообще-то, лично у Прошкина портрета Деева не было, зато внимательный Алексей Субботский тут же притащил обтянутый потертым бархатом альбом с семейными снимками из дома фон Штерна. Хотя самые последние фотографии легендарного комдива, сложенные в альбом вместе с газетными вырезками, относились к концу двадцатых годов, общее впечатление о том, как выглядел при жизни Дмитрий Алексеевич, по ним вполне можно было составить.
— Да, вот это действительно Дмитрий, — ностальгически улыбнулся Борменталь, перебирая снимки. Прошкин тоже заглянул в альбом. Товарищ Деев был мужчиной эффектным и запоминающимся — хотя его вряд ли можно было описать как классического красавца. И все же было в нем нечто необыкновенно притягательное, даже излишняя худоба и отрешенный, совершенно потусторонний взгляд больших светлых глаз его совершенно не портили, а напротив, придавали сходство то ли с первохристианским мучеником, то ли с вдохновителем средневековых еретиков, замершим в ожидании собственного костра. Делиться этими романтическими наблюдениями Прошкин не стал, только довольно формально заметил:
— Вполне здоровым выглядит! А говорили, что он с самого детства тяжело болел, даже не мог из-за состояния здоровья на воинскую службу поступить…
— Да ведь в те времена к воинской службе допускали только после строжайшего отбора по множеству параметров, из которых здоровье было одним из важнейших! — возмутился Мазур. — Только с возникновением большевизма карлы, горбатые, паралитики, косые и золотушные — всяк в седло полез и за саблю ухватился! Воинство сирых и убогих… Иметь две руки, две ноги, пару здоровых глаз, ровные зубы и при этом не маяться хотя бы язвой желудка или чахоткой — сущий моветон для комиссара РККА! — то ли в память о собственном прошлом, то ли из уважения к истории, знавшей комиссаров иных, чем большевистские, нотариус никогда не использовал прилагательного «красный» для характеристики бывших идейных противников.
— Так что покойный Дмитрий Алексеевич с его жалким плевритом действительно здоровым на этом фоне выглядит! А если разобраться, — продолжал гуманный экс-ротмистр, постукивая костяшкой породистого пальца по толстенной «Истории болезни…» Деева, — как Господь его в земной юдоли столькими страданиями облек и раньше не прибрал — можно только дивиться…
— Евгений Аверьянович, будьте добры, избавьте меня от повторного чтения этого шизофренического бреда! — снова принялся возмущаться Борменталь. — Право слова, каждый сейчас читает колонку «В здоровом теле — здоровый дух» журнала «Физкультура и спорт» и мнит себя доктором. А в это время наши самые прогрессивные в мире врачи придумывают диагнозы, которые звучат подлеще неологизмов поэта Маяковского и совершенно не подтверждены ни клинической практикой, ни сколько-нибудь серьезным научным описанием!
— Давайте не будем обобщать, — предложил собеседникам Прошкин, которого совершенно не устраивало то русло, в которое незаметно перемещалась беседа.
— Хорошо, — согласился доктор, надел очки и принялся перелистывать «Историю болезни…», следующим образом комментируя имеющиеся там записи: — Я не буду присутствующих обременять длинными научными пояснениями, но, знаете ли, есть такие болезни, которых у человека просто не может быть одновременно, — это одно. Второе: есть, увы, и другие болезни, средств справиться с которыми в арсенале современной медицины просто нет, и потому они неминуемо ведут к быстрому летальному исходу. Таковы печальные факты. Так вот, содержание эдакого, с позволения сказать, документа выходит за рамки этих аксиом, которые известны даже студенту — первокурснику! А тут — и малярии, и пневмонии, и саркомы, и склеродермия, и острая сердечная недостаточность, и лимфогранулематоз, и даже пресловутый рассеянный склероз! Если бы все это имело место в организме Дмитрия Алексеевича, он умер бы, по крайней мере, восемь раз! И поверьте, произошло бы это еще задолго до нынешней весны…
Тут нотариус Мазур задал вопрос совершенно неожиданный и глубоко запавший во впечатлительную голову Прошкина, — вместо того чтобы слушать наукообразные пояснения Борменталя, Николай Павлович как раз сейчас усиленно размышлял на тему, каким образом нервному провинциальному нотариусу удалось за неполных двадцать часов заполучить в свое распоряжения два подлинных документа, которые не смог найти ни сам Прошкин, ни его обладающий высокими связями начальник, ни даже любящий пасынок и ловкий интриган Баев.
— Скажите, Георгий Владимирович, сугубо теоретически, существуй человек, действительно страдавший всеми перечисленными тут болезнями в описанной форме, его тело могло бы представлять научную ценность для медицины?