Морозило. Падал легкий, словно чистый гусиный пух, снежок. Над туманной далью донских гирл ярко горела рдяная полоска зажженного солнцем неба.
В то же утро ушли вместе с красными войсками и остальные ватажники: Максим Чеборцов, Сазон Голубов, Василий Байдин, Яков Малахов. Павел Чекусов остался в хуторе во главе хуторского ревкома. Хотел было примкнуть к дружине и Панфил Шкоркин, но командир строго осмотрел его уродливо согнутую в коленке ногу, велел тотчас же убираться домой. Нельзя было обременять отряд людьми, хотя бы и ловко ходившими на костылях.
Придя домой, Панфил выместил свое огорчение на ни в чем не повинных горшках, — хватил костылем по загнетке, и посыпались на земляной пол глиняные черепки. Ефросинья молча, не сердясь, собирала черенки.
— Слава тебе, господи, — шептала она, — заспокоится теперь хромой чорт. Хоть в запретные воды перестанет шнырять… Не с кем.
Но Панфил не успокоился. Несколько дней ходил злобный и мрачный, ни с кем не разговаривая.
Слоняясь по хутору и не встречая многих своих старых сподвижников, он сердито стучал костылем; взойдя на высокий обрыв, тоскливо глядел на займище, на льдисто-голубой простор моря. Оттуда все еще доносился глухой гул, точно где-то с огромной высоты обрушивались горные скаты. Прислушиваясь к орудийному грому, Панфил чувствовал лютую обиду и, как никогда, досадовал на свою искалеченную ногу.
Прасол Осип Васильевич Полякин вместе с домочадцами укрывался от большевиков в дальнем приморском селе, верст за сорок от фронта.
Пасмурными сумерками в прасольский двор въехали грубо сколоченные сани, запряженные тощей коротконогой лошаденкой. На них горбился прасол. В рваном овчинном тулупчике, в подшитых кожей валенках, в облезлом треушке он походил на обнищалого рыбалку. Сани подъехали не к дому, а к кухне. Из кухни вышел работник Иван и не сразу узнал хозяина.
— Осип Васильевич! Господи сусе! — крестясь, воскликнул он.
— Молчок! — тихо сказал Осип Васильевич и, слезая с саней, шепнул: — Распряги коня, только сбруи не снимай.
Работник выпряг лошадь, завел ёе в конюшню и, кинув в ясли сена, поспешил на кухню. Прасол сидел у окна впотьмах, не раздеваясь. Желтый свет мерцал в окнах горницы. Тусклые его отблески озаряли исхудалое, обросшее всклокоченной бородой лицо Осипа Васильевича. В кухне бродил застарелый запах сбруи, кислого хлеба и махорки.
— Как же это вы не боялись ехать? — приглушая голос, спросил Иван.
— Гирлами прошмыгнул. Дна раза нарывался на антихристово войско, да бог миловал, — дрожа старческими губами, ответил прасол и, не отрывая жадного взора от огней горницы, добавил:
— Хозяйничают, значит, квартиранты? Много награбили?
— Вроде бы сумлеваются. Сарайчика два почистили. Подвод пять свезли. А ныне ревком запретил самовольно брать имущество. Потому — берет кто попало.
Осип Васильевич подозрительно покосился на работника.
— Ты-то много нахапал?
— Побей бог, ни порошинки.
Хозяин и работник подавленно помолчали.
— Рассказывай, что случилось? — строго приказал прасол.
Иван заговорил тихим, таинственным голосом:
— В курене вашем — ревком. В народе кажут: власть советская — нашинская. Рыбалкам вспомоществование здорово делают. А насчет беспорядка в хозяйстве — верно. Сено потравили, из кладовых добро позабрали… И кто же? Свои, хуторяне, Ерофей Петухов, Илья Спиридонов. В курене грязища, дым, бонбы прямо на полу валяются — боязно шагу ступить. Вчера атамана забрали, хотели прикончить, казаки всем обществом отстояли, взяли на поруки. Вы бы, хозяин, остерегались. Про вас тут рыбалки недоброе судачут. Поехать бы вам обратно, пока народ утихомирится.
Прасол сидел, горбясь, сухонький и жалкий, слушал.
Когда Иван кончил рассказ, Осип Васильевич встал с лавки, прошептал внятно:
— На то его святая воля… Имущество — дело нажитое. А народ не только терпел от меня обиду, но и добро. Верю во Христа и силу его…
Он опустился на колени перед чуть видным в сумраке образом.
Работник с изумлением смотрел на хозяина, бьющего истовые поклоны. Помолясь, прасол встал с пола, снял тулупчик, тихонько распорядился:
— Коня накорми, напой, Ваня. Я останусь ночевать.
Далеко за полночь Осип Васильевич встал со скамьи, на которой лежал, не смыкая глаз, вышел в чулан. Иван храпел на печи. Осип Васильевич, боясь разбудить его, шагал осторожно. В чулане он зажег заранее приготовленный фонарь, запахнув его в полу тулупчика, крадучись, прошел в примыкавшую к кухне кладовую.
Озаренная мутным колеблющимся светом, кладовая показалась прасолу огромной. Он не узнал ее, опустошенную чьими-то ненавистными руками. Тоска и страх охватили его. Движения стали вороватыми и поспешными. Подойдя к широкой русской печи, он осветил фонарем гладко оштукатуренную, обращенную в темный угол стену. Стена казалась нетронутой, но беспокойство все больше овладевало Осипом Васильевичем. Еще раз воровато оглянувшись, он, быстро орудуя ножом, выковырнул из стены кирпич. Из темной печурки пахнуло затхлой горечью сажи.