Аниська молчал, стиснув зубы. Он помнил наставление отца: надо терпеть и молчать.
— Чернов! Посади его в холодную! — приказал атаман полицейскому..
Чернов грубо втолкнул Аниську в кордегардию.
В двери заскрежетал задвигаемый засов. Аниська долго стоял, ослепленный мраком; ощупывая рукой холодный загаженный пол, содрогаясь от брезгливости, осторожно опустился на корточки.
В узком зарешеченном оконце сиял голубой осколок неба. Откуда-то издалека доносились то унылые, то веселые переливы гармони. Аниська шагал из угла а угол, насвистывал мотивы знакомых песен.
Вечером, когда совсем стемнело, Аниську охватила тоска. Небывалые думы навалились на него сразу — скопом.
В первый раз он недоумевал: атаман заступается за казаков, не любит иногородних. А вот вышло так: обидел прасол Аристархова, и атаман вступился за иногороднего, за прасола, а не за бедного казака.
Непривычные мысли путались в голове Аниськи. Ему становилось все обиднее — сидеть в кордегардии ни за что.
Ласковые басы гармонии гудели, казалось, под самым окном. Аниська опускался на скользкий холодный пол, раздирая искусанные клопами руки, зажмуривал глаза — пытался уснуть. Но сон не приходил.
Горячий комок ширился, тяжелел в его груди, обида росла. Хотелось кричать, разрушить стену, вырваться на волю.
Церковный, колокол пробил двенадцать ударов. Стали затихать песни на гульбище.
Аниська вскочил, вытянулся. Серое, с чуть маячившим клочком звездного неба, окошко потянуло к себе. Схватился за ржавые, противно шершавые прутья, упершись ногами в стену, дернул раз-другой. Хрустнула, посыпалась штукатурка… Аниська чуть не опрокинулся, держа в руке выдернутый погнутый прут, засмеялся от радости.
Покончив с решеткой, он подтянулся на руках, осторожно просунулся в окно. Пустырь за глухой стеной правления, поросший непроходимо густым бурьяном, пахнул мятным травяным запахом.
Крадучись, Аниська прошел чью-то леваду, перескочив через каменную изгородь, скрылся в теплом сумраке ночи.
В ночь, когда убежал Аниська из кордегардии, двор Хрисанфа Савельича Баранова посетила большая радость.
Объятого первым сном атамана разбудил всегда угрюмый, пропахший навозом и потом работник.
— Вставайте, господин атаман, «Маруся» почала ягниться.
— Давно? Ох ты, господи! — вскочил атаман и, не одеваясь, в одном белье кинулся вслед за работником в хлев.
В овечьем стойле, на душистом сенном настиле, подплыв густой черной кровью, мучилась в родовых схватках любимая атаманова овца. Она жалобно блеяла, откинув уродливо вздутое брюхо, тянулась к хозяйской руке, жарко и влажно дыша.
В эту минуту к сараю быстро подошел приземистый человек, постучал кнутовищем в дверь. Атаман неохотно оставил свою любимицу, поспешил на стук.
Из дверей сарая во двор выплеснулся жидкий свет фонаря. Атаман встал в дверях, взлохмаченный, с окровавленными руками. Прячась в тень, приземистый молча подал ему пакет.
Хрисанф Савельич торопливо вытер о подол исподней рубахи руки, взял пакет, сказав тихо и строго:
— Ладно. Только на пихрецов не нарывайтесь. Слышишь?
Приземистый весело крякнул, скрылся в сумраке за калиткой.
Атаман постоял, слушая затихающий на проулке торопливый топот лошади, прошел в курень, вскрыл пакет. В нем лежало три плотно сложенных десятирублевки и записка.
В записке значилось:
«Ваша благородия, господин атаман Кирсан Савельич, посылают к тебе мои ватажники конного с подарком от себе. А ты полицию не выставляй, бо Шарап с рыбой будет к бережку приставать, чтоб не зацопали. С пихрой же дело слажено, а с тобой ишо поквитаемся».
— Ну и прасол… Ну и щучий глаз, — хихикал атаман, дочитывая записку.
Это была вторая удача Хрисанфа Савельичм, смягчившая его настолько, что на утро, узнав о побеге Аниськи, он только затопал на полицейских ногами, пообещал ополоумевшего от страха сидельца засадить в кутузку и наказал самому заделать сломанную решетку.
На этом и иссяк атаманский гнев.
Только после, спустя день, беседуя с заседателем, атаман упомянул об Аниське, как опасном иногороднем, за которым нужно зорко следить.
Об этом не забыл написать Хрисанф Савельич и станичному атаману.
С начала весенней путины Егор Карнаухов почти не ночевал дома. Назябшись на тоне, он влезал в каюк под продранный парус и засыпал мгновенно, словно нырял в прорубь. Но, когда случалось ночевать дома, Егор часто среди ночи просыпался, глядя в закоптелый потолок хаты, прислушиваясь к сонному дыханию жены и сына, задумывался о нелегкой своей доле.