Опомнившись, видя все как в тумане, Аниська облегченно вздохнул, опустил налитые тяжестью руки.
«Вот и Шаров так смотрел», — неясно подумал он про Чернова и поискал глазами Ваську.
Тот с отцом и Ильей помогал фельдшеру, держал ведро с водой, зачерпнутой из речки. Притихшая Ефросинья горбилась у изголовья мужа. Фельдшер отодрал присохшую к ноге штанину, засыпал рану йодоформом, велел везти Панфила на станцию, а оттуда поездом — в город, в больницу.
Рыбаки усадили товарища на линейку, угрюмой кучкой сгрудились у каюка.
Низко склонив голову, подошла к мужу Федора.
— Чей каюк? — тихо опросила она.
— Чужой… Пихрячий… — пряча взгляд, ответил Егор.
— А бредень где?
Егор только рукой махнул.
— Иди. Чего спрашивать.
Федора отвернулась, прикрывая ветхой шалькой налитые слезами глаза, пошла прочь.
Потеряв в Дрыгино снасть, сгорбился, осунулся Егор Карнаухов. Спина его заживала медленно и гноилась. Федора делала ему примочки из подорожника, но и это помогало, мало. Васька и Аниська оправились после порки быстрее. На молодом не только раны скорее заживают, но и беда пережитая быстрее в памяти молодой сглаживается. Прошла неделя, и молодые рыбаки ходили на шумные уличные игрища, хотя и не с той веселостью, с какой ходили прежде.
В глубине души не все сгладилось у Аниськи. Вместе с болью не ушли обида и злость против Шарова, против вахмистра, против атамана.
Егор испытывал не меньшее душевное смятение, чем сын. Не зная, к чему приложить руки, он целыми днями бродил по двору с опущенной головой. Казалось, он упорно искал что-то и, утомившись в напрасных поисках, останавливался где-либо в углу двора или в нежилой тишине сарая, стоял подолгу неподвижно уставившись в одну точку глазами. Потом шел на леваду и там нехотя рылся в капустных лунках и грядках. Рядом, натруженно вздыхая, орудовала увесистой мотыгой Федора. Изредка она выпрямляла могучий широкобедрый стан, укоряюще глядела на мужа. Егор встречал этот взгляд с горькой усмешкой, отбросив мотыгу и презрительно сплюнув, направлялся к реке, оттуда — к рыбным заводам.
Там бурлила попрежнему кипучая жизнь. У берегов покачивались, смолисто чернея выпуклыми боками, тяжелые банды, баркасы, каюки. От причала к сараям сновали босоногие грузчики. В весовой гудел бодрый говор. Жарко парило солнце, одуряюще терпок был насыщенный рыбной тленью, будто просоленный, воздух…
Над взморьем, над ровным простором донских гирл дрожала пронизанная солнцем голубень. Изредка прилетал оттуда короткий вздох ветра, но был он также горяч и влажен, не мог он высушить на темных, как медь, лицах рыбаков едучего, как крепкий рассол, пота.
Егор останавливался в стороне от общей суеты, следил за движениями людей, чувствовал гнетущую тоску и зависть.
Иногда появлялся на берегу Шарапов. Завидев Егора, он срывал с вихрастой головы облезлую шапчонку, кланялся:
— Хе! Здорово дневал, сваток! Ты все тоскуешь! Иди поговорим.
— Спасибо, сват, на добром слове, — скупо отвечал Егор, — а только не о чем мне с тобой говорить. Разошлись наши дороженьки.
— Чего так? — Шарапов с добродушной хитрецой подмигивал. — Кажись, не чужие, а суседи, вместе когда-то чарку пополам делили.
— Делили! Верно, — гудел, отворачиваясь от Емельки, Егор.
Шарапов слюнявил самокрутку, бережно сворачивал грязными проворными пальцами расшитый стеклярусом кисет, продолжал:
— Погляжу я на тебя и диву даюсь. Гордющий ты человек. Попался пихре на кукан и помалкиваешь, зарылся, как рак на дно. А чего? Чи не ватага у меня? С такой ватагой золотых рыбок ловить, а ты брезгуешь, слоняешься по куткам, как бирюк. А под лежачий камень вода не подтечет. Илюха Спиридонов, вон, надумал уже, пристал в компанию, а ты чего? Какой еще ждешь святости?
Егор отмахивался:
— Обойдусь покуда что. А в твою ватагу не пойду.
Шарапов ехидно оскаливался:
— Хе… Мабуть, свою ватагу сколачиваешь? Под Андрея Семенца мылишься? Дуй, сваток, дело доброе.
И уходил, уминая сапогами прибрежный ракушечный песок.
Снова оставался Егор одни со своими сомнениями, обидой и гордостью.
Печально и тихо встречала его хата.
Из всех щелей и углов сквозила угрожающая пустота.
Егор уже думал, — не пойти ли в самом деле в ватагу Шарапова на жалкий батрачий пай, как пошел Илья Спиридонов.
Было время, когда Емелька Шарапов слыл хорошим товарищем и рыбалил в одной компанейской ватаге вместе с Егором. Потом Шарапов самовольно продал волокушу прасолу, вырученные деньги присвоил, а держателям акций выплачивай грошами и тухлой рыбой. После махинации с волокушей Емелька словно переродился, порвал с ватагами честных рыбаков, и сам хуторской атаман, торговцы рыбачьей справой захаживали теперь к нему распить ту чарку, которую распивал когда-то Емелька с Егором.