IV
Когда третья, а тотчас следом за ней и четвертая мина разорвались посредине хижины и та взлетела на воздух, все заволокло огромным облаком дыма и пыли. Торжествуя, Раде не выдержал:
— Вот тебе, Баук, за твое упрямство!
Сквозь оседающий дым прорвался узкий и веселый язычок пламени. Кто-то из осаждающих взвизгнул, выглядывая из-за ели:
— Ой, горит!
И все же потребовалось немало времени, чтобы четники осмелились открыто выйти на поляну и приблизиться к развалинам хижины, охваченной пламенем. Они передвигались ползком, готовые к любой неожиданности.
Вместо ожидаемых шести трупов в хижине обнаружили только пять. Один бесследно исчез.
Братьев Еличичей признали сразу, они и мертвые были очень похожи друг на друга; опознали кузнеца и сухощавого Каракола, но пятый, опаленный огнем, со страшно обезображенным лицом, в рубахе и суконных брюках, мог быть и Баук и студент Чук — оба они были черновые и одинакового роста.
Первым высказал сомнение белоусый верзила из четы Тривуна. Он упорно твердил, что последний раз, в схватке под Верхним Дералом, Баук был в офицерской форме.
— Вечно ты видишь не так, как все! — огрызнулся на него Тривун, не пытаясь, однако, оспаривать.
— Баук! Это Баук, я его знаю! — словно уверяя сам себя, повторял воевода Раде, а обступившие их четники недоуменно молчали, ибо трудно было поверить, что этот убитый ими человек, так обычно и просто одетый, был грозный Баук.
В тот же день трупы положили посреди села на усыпанной гравием площадке у разрушенного каменного колодца. Словно построившись на свой последний парад, один подле другого, на виду у всего села, они лежали одинокие и страшные. Кругом стояла неземная тишина, в которой слышалось только медленное, словно испуганное журчание узенькой струйки воды из чесмы [10]. Казалось, своим негромким и прерывистым шепотом вода пытается поведать людям об этих навеки уснувших борцах.
Мать Баука уже давно умерла в четницкой тюрьме, до последней минуты упрямо защищая своего Мичо, и к убитым привели старого дядьку Баука, чтобы он опознал в одном из них Майора.
Невзрачный тощий старичонка, в маленьком, будто с женского плеча, овечьем кожушке, заросший серой щетиной, оторопело поглядывал из-под нависших бровей, словно не понимая, чего от него хотят. Если б его позвали посмотреть овец, оценить потраву или еще что, все было бы ясно — это его дело, а тут… Ну зачем старого человека вмешивать в такие большие и страшные дела?
Старик сразу же догадался, что перед ним Баук, по обгоревшей вышивке признал даже свою праздничную рубаху, но ему будто кто шепнул, что и мертвого не следует предавать, и он спокойно и грустно принялся отрицать.
— Нет, не он это… Это не Майор, — уже более уверенно подтвердил он, взяв себя в руки, и, не желая произнести настоящего имени племянника, назвал его так, как привыкли все его называть.
Только на обратном пути, оставшись один в густой грабовой рощице, старик припомнил, как они с Милошем пасли коз и как мальчик обещал подарить ему новую шапку, «когда возвратится с заработков». При этом воспоминании старик снял свою старую папаху, сел на камень и расплакался горько и неутешно:
— О мой Милчо, яблочко мое сладкое, конечно же, признал тебя дядя Дане, как только глазами своими увидел, но разве можно перед этими злодеями сознаться, чтоб они и мертвому тебе мстили…
После гибели отряда Баука окрестные села погрузились в тревожную тишину. И хотя некоторые старики и родственники четников злорадствовали — так, мол, и надо этому безбожнику, который вызвался воевать с самим государством, — молодежь в большинстве своем жалела Баука и охотно верила, что пятый из убитых так и остался неопознанным.
Словно крадучись, тихонько по селам пополз слух, будто Майор жив и что там был совсем другой человек. Рассказ этот, передаваемый из уст в уста, становился таким, каким хотели его слышать люди.
Петар Чук услышал о героической смерти своих друзей спустя три недели после их гибели. Все это время он сидел в хлеву. Много дней и ночей он пролежал в забытьи и приходил в себя лишь в ранние утренние часы, когда в темный хлев доносилось блеянье овец и проникала свежесть, напоминавшая ему о холодных ночевках в лесу. Возвращенный к жизни ловкими сухонькими теткиными руками и успокоенный ее добрым голосом, он медленно освобождался от болезни. С возвращением его к жизни воскресли и старые заботы, и опасения за товарищей. Все чаще он спрашивал тетку:
— Что с Милошем, почему он не дает о себе знать? Не слышно ли чего-нибудь?