В полукрестьянской одежде, в низенькой меховой папахе, похожей на личскую шапочку, скромный и тихий, сидел Матич в большой прохладной комнате и внимательно, не прерывая, слушал командира Петара, машинально поглаживая старый шрам под глазом. Он заговорил как раз в тот момент, когда в комнату вошла Миля с миской простокваши, и она была поражена его голосом, по-детски слабым и высоким, как у женщины.
— Народ в Лике еще колеблется, но я хочу сразиться с итальянцами, и будь что будет.
Явная и удивительная дисгармония между голосом и тем, что сказал этот человек, заставила Милю внимательно приглядеться к нему. И хоть лицо его огрубело и было изрезано шрамами на щеке и возле рта, в глазах личанина она прочитала горькую печаль семейного человека и добряка, печаль, которую подобным ему людям не так-то легко изжить. Первое, что кольнуло ее в сердце, когда она увидела командира, — было острое и тяжелое предчувствие: «Погибнет!»
Вечером, принимая из Милиных рук чашку с чаем, Стоян неожиданно сказал, прислонившись к двери и глядя куда-то во мрак, прищуренные глаза его, окруженные морщинками, приобрели вдруг злое выражение:
— А ты знаешь, мамаша, что мою мать усташи живой сбросили в ущелье?
Долго стыла в его руках забытая чашка, а Миля, тайком наблюдая за ним из-за косяка, опять подумала: «Погибнет!.. И что они плохого сделали, такие хорошие ребята?»
В тот вечер она долго вздыхала, готовясь к серьезному сообщению, и наконец, заметив, что Перо не спит, сказала:
— Ударит наш Стоян на итальянцев.
В тот день Перо охрип, хвастаясь на селе своим «земляком» Матичем, и теперь командир-личанин стал ему совсем как родной.
— Правильно ты говоришь, собирается наш Стоян и по итальянцам хватануть. Э, браток, не напрасно говорится: «Того, кого родила Лика и Крбава, запугать не может рубаха кровава…» Честное слово, ударит родненький!
Вскоре после отъезда Матича штаб отряда переселился на хуторок, поближе к шоссе, единственной и самой важной магистрали в том краю, а к Шкундричам перевели штаб батальона, известного под названием «батальон Миланчича».
Два-три дня Миля чувствовала себя чужой в собственном доме.
Вместо высокого и сдержанного Петара в комнате возле стола суетился маленький Миланчич, живой, вспыльчивый и непоседливый. Резкий и решительный, он не выносил долгих разговоров и беспочвенных догадок. Когда однажды вечером, обсуждая какую-то новую операцию, его командиры пустились в препирательства из-за мелочей, он вскочил с лавки, босой, без пояса, и обрушился на них:
— Тары-бары-растабары, месят, словно бабы тесто! Нечего тут увиливать, бросайся прямо на бункеры, и точка. Я первым туда пойду, и не забывайте — дома у меня семеро детишек мал-мала меньше.
Когда Миля в первый раз принесла ему молоко, он, не взглянув, сказал ей резко и сухо:
— Оставь здесь.
И продолжал, сосредоточенно хмурясь, разбирать по складам донесение, написанное чернильным карандашом на листке в клеточку из ученической тетрадки.
Часто, особенно в первые дни после отъезда штаба отряда, Миля расспрашивала связных о командире Петаре и его людях, сопровождая вопросы заботливыми наставлениями:
— Достаньте в деревне простокваши, он ведь не очень-то любит баранину… А Триво пусть зашьет мешки под муку, и скажите, чтоб следил, а то опять их мыши прогрызут.
— Чего же еще и ждать от них, воришек проклятых! — поддакивал ей Перо, который оставался все таким же беспечным весельчаком, не меняясь и не старея.
Чередующиеся события и постоянно грозящая опасность заставляли быстро забывать минувшее, вытесняли его из памяти людей. Так и Миля все больше забывала товарищей Петара, не могла уже припомнить их имена, привычки и вкусы. Теперь, когда хмурый и не особенно любезный Миланчич отправлялся на задание, она всякий раз заботливо провожала его и не могла успокоиться до самого его возвращения.
— Семеро детей у него, Перо, это не шутка.
Однажды ранним утром, когда промозглый осенний день, словно с трудом, выползал из влажного тумана, Миланчича принесли на носилках. Он был ранен в ногу при ночном нападении на опорный пункт усташей в Браич Таване.
С провалившимися, как-то вдруг обросшими щеками, но по-прежнему решительный и насмешливый, он, лежа на носилках, распекал кого-то и продолжал командовать, а когда в штабной комнате его опустили на сухой и чистый пол, он сбросил с себя мокрую заскорузлую плащ-палатку и весело обратился к перепуганной и растерявшейся Миле, впервые назвав ее мамашей.
— Что, мамаша, перепугалась? Не бойся, Миланчич живуч, его не возьмешь голыми руками.