— Играет наукой, что мячиком! — сказал однажды изумленный Николетина. И это каким-то образом придавало храбрости каждому бойцу в роте: если может он, почему не сможем когда-нибудь и мы или по крайней мере кто-нибудь из наших, помоложе?
— Славный он, этот наш Синенький, добрая душа, — без ревности признавал Николетина, посматривая откуда-нибудь из-за угла на голубовато-прозрачное лицо увлеченного рассказом подростка. — Ты только погляди на него: рта не закроет, не посидит спокойно, будто огонек в нем какой горит.
В своей грубоватой, ворчливой любви к Гимназисту он выдумал и слегка обидное прозвище — Синенький (из-за голубоватого от худобы лица мальчика), но это имя не пристало к парнишке. Все стеснялись произносить его при Гимназисте, казалось, что это будет насмешкой и над книгой, и над наукой. Только когда его не было рядом, прозвище Синенький становилось уместным и вполне подходящим этому чудаковатому мечтателю, который среди такого смертоубийства умудряется сходить с ума по знанию и науке и даже привораживать к ним других.
Однажды Гимназист вернулся из штаба отряда с полной сумкой «культурного материала» и сразу начал отбирать бойцов для подготовки первого ротного концерта. Нужно было выучить несколько стихотворений для декламации, спеть хором две песни и сыграть пьеску-скетч, в которой показывалось, как усташи расстреливают передового учителя и как их самих вскоре настигает справедливое партизанское возмездие.
— А что, если командира партизан сыграет Николетина? — загорелся Гимназист. — Он такой цельный, убедительный, непосредственный…
— Нет, нет! — как от зубной боли, сморщился политический комиссар роты. — Только хлопот себе наделаем. Не годится он для этого.
— Воображения не хватает?
— Да черт его знает, когда как. Иногда совсем нет, а иногда чересчур много. Если он на сцене увлечется и распалится, устроит он нам комедию — всерьез драться начнет.
— Ну, не может быть!
— Уж ты мне поверь. Не говоря о том, что после концерта не захочет снять командирские знаки различия. Знаю я его.
— Эх, жаль, ужасно жаль. Такой бы был актерище, — сокрушался Гимназист, собираясь на свою режиссерскую должность.
День за днем, как только выпадало свободное время, в сарайчике рядом с лагерем партизаны репетировали свою пьесу. Сначала все делалось стыдливо и втихомолку, а потом участники осмелели настолько, что и в самом лагере, перед остальными, начали в шутку произносить свои реплики. Разошелся даже понурый Йовица Еж, по пьесе усташский шпион: он стал подлизываться и лебезить перед «усташским офицером» Танасие Булем.
Все это Николетина и замечал и не замечал, делая вид, будто знает гораздо больше, чем это было на самом деле; притворяясь равнодушным, он краем уха постоянно ловил что-нибудь из этих Гимназистовых «глупостей». Только иногда, когда ему казалось, что Йовица хватает через край, он, прищурившись, косился сквозь едкое облако самосада и зловеще гудел:
— Смотри, смотри, сутулый черт. Я не я буду, если тебе комиссар за это не намылит башку.
На концерте, в набитом до отказа классе сельской школы, Николетина, сидя рядом с комиссаром, спокойно слушал декламацию и пение — вещи, знакомые ему по начальной школе. Но когда поднялся занавес и началась пьеса, он нахмурился и вытянул шею: ничего подобного он еще не видывал. Через несколько минут у него вырвалось:
— Гляди-ка, в штатском-то — Гимназист наш.
— Да, учителя играет, — шепотом объяснил комиссар.
Чем дальше развивалось действие, тем мрачней и мрачней становился Николетина. Наконец, окончательно и бесповоротно узнав в «шпионе» Йовицу, он стиснул челюсти и пробурчал себе под нос:
— Гм!
— Ты что? — сжал его руку комиссар.
— Ничего.
До самого конца спектакля слышались страдальческие Николины вздохи и скрип стула под ним, а когда над «убитым шпионом» Йовицей опустился занавес, Николетина шумно поднялся, непонимающе глянул на радостно оживленного комиссара, желчно плюнул и кинулся куда-то к дверям, очумело расталкивая всех.