— Это они, наши бедолаги, — вздрогнул командир взвода, откуда сбежали бойцы.
— Да я сразу узнал Гойков пулемет, честное слово, — почти обрадовался лохматый мальчонка.
— Похоже, дело не шуточное, нарвались наши ребята на засаду, — вставил свое взводный, строго и укоризненно. — Слышите, с боем мерзавцы пробиваются, так им и надо.
— А ведь и правда, с боем. Наши это, грмечские! — заметил кто-то с гордостью.
— Какие еще наши? Бандиты! Что б они сдохли, предатели!
— Ну как ты можешь такое говорить? — изумился Перайица, переменившись в лице. — Этакое и в шутку нехорошо говорить.
— А сбежать да своих товарищей бросить хорошо, а?
— Кто говорит, что хорошо?
Перестрелка на шоссе усилилась. Повар вздохнул.
— Самое бы время им малость подсобить, гадам, а? Погибнут, чтоб им пусто было.
— Как это подсобить? Пускай погибают. Никто их отсюда не гнал, сами сбежали, да еще всю роту осрамили. А стыд-то какой: и отделенный, и пулеметчик — оба скоевцы [23].
— Потому-то, дорогой мой, они так и бьются, там, на шоссе! — прицокнул языком балагур. — Будь я на месте нашего дружка Миле, повернул бы я всю нашу роту назад да и прикрыл бы им отступление.
— Отступление, ты только погляди на него! Дезертирство, так это называется. Смылись, твари, хоть и звезда у них на шапках.
— Ну уж, твари! Как ты можешь так говорить! — снова возмутился кашевар.
Балагур опять вспомянул дружка Миле (так, все еще не по-военному, фамильярно, называли они своего командира), а тот, услышав, что предлагают помочь дезертирам, побагровел и раздраженно и без надобности громко, словно заглушая сам себя, закричал:
— Эй вы, там, двигайтесь же наконец, что приросли к земле, будто камень к могиле! И чтобы я сегодня же видел вас на Врбасе, раз вы такие герои, прихвостни дезертирские!
— Ты посмотри только, как он умеет лихо ругаться, одно удовольствие послушать, — выразил свое восхищение балагур.
Лохматый мальчишка теснее прижался к крестному, мешаясь у него под ногами, как жеребенок при кобыле. Он долго молчал, грустный и испуганный, а потом вдруг проговорил тихонько, так, чтобы другие не слышали:
— Слышь, крестный, а пробьются наши?
— Ясное дело, пробьются, милок. Знаю я Гойко.
На первом же привале паренек поднял глаза на своего защитника.
— Крестный, а они что, и взаправду предатели, как его… дезертиры? Предали, говорят, родину, борьбу, а?
Перайица обстоятельно и со смаком высморкался в серую тряпицу, потупился и начал приговаривать слона, словно колдуя или читая по гальке, что хрустела под ногами:
— Эх, крестничек мой, крестничек, знаю я каждого из них, будто дите родное… Слышал, как утром они пробивались, а? Видишь ли, как бы тебе это сказать, свернули они немного с дороги, потому и подались на Грмеч… Бывает ведь так — защемит сердце, потянет дьявол душу… Много ли надо: замаячит перед глазами хотя бы та твоя голубая кружечка — и повернешь не туда, и пара лошадей тебя обратно не перетянет… Заплутали, дорогой мой, парни, как журавли по злой метели… Как журавли, вот оно что. Какие же они предатели, дорогой ты мой крестничек?!
Суд
Воздух напоен запахами и теплом зрелой осени, за ближним леском потрескивают винтовочные выстрелы, содрогается лишенный покоя сорок первый год, а мы в просторной крестьянской избе, где разместился наш штаб, разбираем Пантелию Вокича, низенького усача из соседнего села. Маемся мы с ним с самого раннего утра, а толку чуть. Ничего пес не признает, хоть тресни.
— Давай, Пане, сердечко ты мое, признавайся уж, не мучай ты нас и себя, — ласково так просит его секретарь штаба батальона Раде Чувида, бывший общинный чиновник; однако вспотевший Пантелия только косит глазом на свежую ореховую палку, что в руках у Раде, и настырно, деловито отнекивается:
— Спасибо, Раде, было бы что признать — разве стал бы я скрывать от тебя даже свои старые грехи, из тех еще, прошлых, счастливых времен.
— А эти времена, теперешние, не по тебе, что ли? — спрашивает политкомиссар Михайло, почувствовав необходимость вмешаться в рассуждения о прошлых временах.
— Как не по мне, Мянло, братец! — совершенно отрезвляется крестьянин и опять бросает взгляд на палку. — Хорошие времена, самые хорошие, и нет у меня к ним никакого недовольства.
— Смотри-ка, верзила, каждое слово — что твой мед, можно сказать, ну чем не святой? — злится Раде. — Кто бы мог подумать, что он в состоянии напасть на старую женщину, прямо скажем, старуху.