Седьмого ноября с утра полетели белые мухи. Однако скоро облака рассеялись. Примораживало. Сбор назначили на шестнадцать часов. Но уже за час до назначенного времени возле клуба, убранного красными полотнищами и флагами, прогуливались разодетые по-праздничному мужчины и женщины. Новый зеленый забор из высокого штакетника пахнул непросохшей краской. Вдоль забора посажены молодые вязки. Дорожка из красного битого кирпича чиста, не затоптана.
Люди все подходили и подходили. Большинство уже «встретило» праздник: мужчины держались подчеркнуто важно, покуривали с самодовольным видом, Женщины смотрели на мужей ласковее, чем обычно, добродушно судачили.
Дул прохладный ветер, полоскал полотнища флагов. Чей-то горластый петух с зеленой грудью устроился на новом заборе перед клубом и сердито кукарекал, хлопая крыльями.
Вот уж и баян заиграл. Шумная, разноголосая ватага комсомольцев весело и быстро чеканила куплеты «Подмосковных вечеров». В такт песне оглушительно бряцала гитара Радия. На лицах светились улыбки. Оленину приятно было смотреть на свою молодежь.
Невольно приходила на память собственная молодость, праздники на скорую руку где-нибудь в землянке при каганце или в заброшенном прифронтовом домишке, голоса и смех людей, запечатленных навсегда памятью, людей, от которых давно уж и праха не осталось. Юность, перекаленная жарким пламенем войны, быстро рассыпалась на крошки и вспоминается сейчас какими-то смутными осколками. Тогда редко пелись веселые песни: лица чаще омрачались нахлынувшей скорбью о погибших боевых друзьях. Но и тогда молодость брала свое. Много лет минуло, а вспомнишь, и перед глазами отчетливо и ясно встает пыльный сарай, освещенный отчаянно чадящей коптилкой, расстроенное пианино с ободранными клавишами, пальцы Васи Черепка, резво бегающие по ним... Рядом в полумраке мотается саженный Борода, возле него Остап Пуля, комэска Смирнов и сам он, Ленька Оленин, отплясывают что-то удалое и несуразное...
«...Мало осталось в живых, совсем мало... Да и тех кто есть, расшвыряла судьба по свету — годами не встретишь никого. Что ж, так, видимо, и должно быть...»
Оленин оторвал взгляд от бойких песенников, поглядел на дорогу: не показалась ли машина Трындова? Должен приехать с минуты на минуту.
Две заведующие фермами: Ксения Ситкова и Марина стояли друг против друга, беседовали. Сходства между ними мало. Марина — в самом расцвете молодости, все в ней искрится, играет; возраст же Ксении такой, о котором говорят: «В сорок пять — баба ягодка опять...» Стройна, худощава, с ясными и мудрыми глазами. Она и одета не так, как Марина, а как большинство вязовских женщин: туфли на низком каблуке, черное плюшевое полупальто, из-под него виднеется шерстяное коричневое платье, а на голове дорогая оренбургская пуховая шаль — гордость Ситковой.
Марина же словно только что сошла с подмостков демонстрационного зала мод: не уступит моднице-горожанке. Сразу видно, что любит и умеет одеться. Из-под высокой, точно генеральской, шапки на лоб выбиваются светло-русые колечки завитых волос, пальто из ворсистой темно-серой ткани, пушистый меховой воротник небрежно откинут, а каблуки такие тонкие да острые, что бабка Верблюжатиха, не поверив своим престарелым глазам, нагнулась до земли и пощупала пальцами.
Бабку подняли на смех.
— Эй, бабка Глаша, ты чего прицеливаешься?
— Нешто примерить хочешь?
— Меняйся на валенки, не пожалеешь!..
Бабка, не обращая внимания на подковырки шутников, долго и недоверчиво косилась на стройную, точно влитую в туфель, ногу Марины, раздумывала: да впрямь ли можно ходить по земле в такой обувке?
Появился Битюг, рядом Пырля околачивается. Его неудержимо тянет к себе злой дух в образе белой бутылочной головки, торчащей из битюговского кармана. Битюг подчеркнуто вежливо раскланивается с Олениным и Порогиной, стоящими поодаль, в сторонке. Они как раз договаривались проверить, все ли готово к празднику?
Пошли не спеша, останавливаясь то с одним, то с другим, пожимали встречным руки. Окликнул Никшутам.
— Задерживается наш почетный гость, а? Докладчик наш, товарищ Трындов?
— Время еще есть, — сказал Оленин.
Никшутам засопел, как откормленный гусь, — он и на праздник не постригся, — гукнул: