Рассказ комиссара вызвал у летчиков несколько другую ассоциацию. Кто‑то вздохнул, потом все заговорили о самом больном – об изувеченной войной родной земле. Оленин вспомнил свой город, Садовую улицу, когда‑то утопавшую в зелени, представил ее, разрушенную гитлеровцами, с вырубленными кленами, и сердце его сдавила боль. Потом опять вспомнил Попова. Совсем недавно через станицу, где стоял полк, проводили пленных. Попов брился у окна. Когда колонна пленных поравнялась с их домом, он вскочил и как был с намыленным подбородком, так и выбежал на крыльцо. Суровые, никогда не улыбающиеся глаза его отливали холодной сталью. Сжимая кулаки, он что‑то прошептал. Что? Оленин не расслышал, но теперь он понял, что комиссар прав: какую‑то тяжелую драму переживал летчик. А через несколько дней ему неожиданно приоткрылась другая, доселе не известная сторона души этого человека. Оленин был свидетелем того, как Попов в столовой угощал обедом стайку станичных ребятишек. Откуда он их собрал столько – неизвестно. Но пока те расправлялись с дымящимся борщом, он суетился вокруг них, улыбаясь поглаживал вихрастые головенки мальчишек. В глазах его светилась отцовская ласка, огромная человеческая любовь. Открытие это несказанно обрадовало Оленина. В нем с новой силой вспыхнуло горячее желание сблизиться с Поповым, но сближения как‑то не получалось. Отношения по‑прежнему оставались холодными, официальными.
В необжитой, пахнущей хвоей землянке командного пункта было людно. Помощник начальника штаба капитан Рогозин, освещенный тусклым пламенем мигалки, что‑то усердно писал. Кончив, он поднялся из‑за стола, с шумом отодвинул табуретку и, многозначительно кашлянув, приколол лист к необструганному бревну стены. Сквозь тучи табачного дыма, висящего в землянке, Остап Пуля с трудом прочитал: «Курение запрещено окончательно». Взрыв общего хохота заглушил его голос. Это было уже шестое по счету объявление, вывешенное Рогозиным за сравнительно короткое время. После многих бессонных ночей корпения в прокуренной землянке над оперативными картами, сводками, графиками, шифровками в груди капитана по утрам начинало хрипеть. Как констатировал полковой врач Лис – «явление, возникающее от чрезмерного злоупотребления курением табака». Авторитетное заявление специалиста и побудило Рогозина заняться искоренением пагубной привычки.
За дверью землянки фыркнул мотор автомобиля, и Грабов, скрипя кожей реглана, вошел в помещение. Летчики поднялись, но он приказал им сесть. Переступая через ноги сидящих, комиссар прошел к столу и стал расстегивать планшет. С появлением в землянке его грузной и широкой фигуры помещение словно сузилось, стало еще теснее. Грабов не спеша вынул из планшета несколько писем, захваченных по пути с ППС[9], и, лукаво прищурясь, обвел взглядом лица летчиков. Все с выжиданием следили за ним. Глаза Грабова остановились на Оленине. Первое письмо было ему. Вскрыв его, Оленин углубился в чтение. Старательным стариковским почерком отец его, старый мастер, эвакуированный из Ростова, рассказывал о своей жизни на Урале, и Оленин снова почувствовал себя в родном доме, с его особыми звуками, особым смешанным запахом герани и крепкого чая, запахом, которым, казалось, были пропитаны даже листки письма. Второе письмо в розовом конверте было Рогозину. Всем было известно, что в таких конвертах письма приходили только капитану от его молодой жены. Не замечая завистливых взглядов, капитан отошел в угол и, как всегда, озаренный своим счастьем, распечатал конверт.
Борода писем не ожидал. По точным прогнозам полковых «стратегов», письма к Бороде начнут поступать не ранее будущей осени, после того как советские войска, форсировав Днепр, освободят правобережную Украину. Там, в селе Ковальки, осталась его мать – старая учительница. Воспоминания о ней всегда вызывали у летчика беспокойные мысли: «Как она там? Жива ли? Ушла ли с партизанами?».