Выбрать главу

Солнце клонилось к закату, растекаясь живой человеческой кровью по горизонту. Ливший у Гапланлы дождь прошел стороной, не задев Хаджи-Говшан. Махтумкули сидел в кибитке Мяти-пальвана и размышлял, что старика надо бы побыстрее отправить в Карабалкан — до Атрека ему при его состоянии не добраться. В двух местах пробили старческое тело пули кизылбашей, но могучий организм старого богатыря упорно сопротивлялся смертельному недугу. Мяти-пальван пытался даже казаться веселым, подбадривал унывающих, но уж кто-кто, а Махтумкули знал, каких сил ему стоило это.

Интересуясь всеми новостями, Мяти-пальван ни разу не спросил о сыне. Однако старого поэта трудно было обмануть; он читал невысказанное в тускнеющих глазах друга. И, хотя не разделял его предчувствие близкого конца, все же послал всадника за Джумой. Путь был долог и полон неожиданностей, а всадник отправился недавно. Поэтому Махтумкули очень удивился, услыхав о возвращении Джумы. Он встретил его у порога кибитки и задержал на улице.

— Твой отец нездоров, но ты не печалься, сынок, — сказал он ободряюще, с любовью глядя на взволнованное лицо юноши, уже знавшего, что отец тяжело ранен. — Не расстраивай его и не волнуй, чтобы он скорее поправился. И самое главное, не печалься!

— Что толку в печали, Махтумкули-ага! — вздохнул Джума. — Вон Бегенча привезли… Еле дышит.

Эта новость удивила и порадовала поэта: если дышит после такой дороги, то еще долго будет дышать. Он пропустил Джуму в кибитку и пошел проведать Бегенча.

Того несли на паласе четверо джигитов, не зная, куда деть раненого: тетка, мать и жена Бегенча два дня назад уехали в Атрек. Поэт велел положить его у себя.

Не обращая внимания на людей, постепенно заполнявших кибитку, Махтумкули откинул платок, прикрывающий лицо парня. Люди тихо ахнули, увидев изменившегося до неузнаваемости джигита.

— Бегенч! — негромко позвал поэт. — Очнись, сынок! Открой глаза!

Бегенч хрипло дышал, не приходя в сознание. На глаза Махтумкули навернулись слезы. Он опустил голову и долго сидел, погруженный в раздумье. Потом попросил одного из джигитов, принесших Бегенча:

— Садись, сынок, на коня и привези Сабыр и Джерен в Карабалкан, в дом Язмурада. Сегодня мы туда этого беднягу тоже отправим…

Сквозь толпу протискался парень и шепнул Махтумкули, что прибыл гонец от сердара Аннатувака. Поэт торопливо поднялся: какую весть прислал сердар?

Выслушав ее, Махтумкули поник головой. Говорят: дно терпения — чистое золото. Поэт терпел, и ждал, и надеялся — все оказалось облачком, рассеявшимся от первого дуновения ветра, Силы оказались слишком слабы. Теперь не оставалось ничего иного, как оставить Хаджи-Говшан.

— Передай сердару, — сказал Махтумкули гонцу, — что я согласен с его предложением. Если силы слабы, пусть отступает. Сражение нужно давать только там, где оно выгодно для нас… Я знаю, что Абдулмеджит-хан рвется к Хаджи-Говшану. Пусть идет! Он уже понял силу народа и знает — он далеко не глупый человек, — что чем дальше он идет, тем короче делаются его шаги… И сердару передай, иним, и Перману: пусть из-за Хаджи-Говшана не льют кровь понапрасну.

Проводив гонца, Махтумкули вышел на улицу и остановил двух джигитов.

— Сыновья мои, — сказал он, — сарбазы перешли Чагыллы. Они идут сюда и у нас совсем мало времени. Обойдите село и скажите всем оставшимся, чтобы уходили в Карабалкан. Потом… — Поэт передохнул, словно не решаясь сказать. — Потом один из вас пусть сядет в седло и подожжет все травы и все стога на холмах. Зажгите саман и дрова, оставленные хозяевами. Пусть горит всё, что может гореть! Враг не должен воспользоваться плодами нашего пота!

Гурген горел. Вся южная сторона его была объята пламенем. Снопы искр взвивались вверх и разлетались по ветру. Горела трава, горел труд человеческих рук, горела сама туркменская земля. Махтумкули долго смотрел на свирепое торжество огня, стараясь утихомирить саднящую боль в сердце. Потом подошел к пленным.

Увидев его, Тачбахш-хан закричал:

— Молчите, дураки! Сам поэт Махтумкули идет!

Неизвестно к кому он обращался, так как пленные и без того молчали. Он попытался броситься навстречу поэту, но часовой остановил его. Тогда он издали протянул руки.

— Салам алейкем, поэт!.. Тысячу раз слава аллаху, что довелось еще раз увидеть вас!

Махтумкули ответил на приветствие и попросил часового:

— Сынок, освободи руки хана!

Джигит безмолвно повиновался.

Тачбахш-хан со слезами благодарности на глазах упал к ногам Махтумкули.

— Тысячу лет вам, поэт! Я ваш раб до смерти! Тысячу раз благодарение аллаху! Клянусь аллахом, никто не превзойдет вас в человечности!

— Встаньте, — сказал поэт, поднимая щупленького хана за руки. — Говорят: хорошо, когда заблудившийся находит дорогу.

Тачбахш-хан встал, тыльной стороной ладони провел по глазам и высокомерно обратился к пленным:

— Видели? Что я вам говорил, а? Вот перед вами поэт Махтумкули! Святой пророк по благости не выше его. Благодарите поэта, нечестивцы!

Пленные подняли головы кверху и вразнобой заголосили:

— О аллах!.. Аллах!.. Аллах!..

— Вы спасли нас от узилища, — сказал Тачбахш-хан, обращаясь снова к Махтумкули. — Спасите теперь от голодной смерти! У этих бедняг, которые, клянусь аллахом, ничем не провинились, со вчерашнего дня во рту ни крошки не было. Помогите им, дай вам бог долгой жизни!

Махтумкули задумался: действительно, пленных следовало накормить, но как это сделать? Пятьдесят человек это не пять человек — если каждому дать по одному ломтю хлеба, и то понадобится выпечка не меньше, чем четырех тамдыров. И какой только умник задумал их гнать в Хаджи-Говшан?

— Сынок, — сказал поэт часовому, — я пока постерегу за тебя, а ты сбегай ко мне домой и принеси полмешка муки — пусть эти бедняги сами испекут себе хлеб. А заодно скажи Акгыз-эдже, чтобы и чаю дала.

Конский топот привлек внимание старого поэта. Скакал Перман и еще несколько местных парней. Остановив коня неподалеку от Махтумкули, Перман тяжело спрыгнул на землю и подошел к поэту, здороваясь с ним сердечно и просто, как сын с отцом после долгой разлуки. Покосившись на Тачбахш-хана, стоявшего в стороне с гордо выпяченной грудью, Перман хмыкнул в усы и сказал Махтумкули:

— Посоветоваться надо бы, Махтумкули-ага…

Они отошли в сторонку. Перман сообщил:

— Конники Абдулмеджит-хана разбиты, Махтумкули-ага.

Перман сказал это таким ровным и будничным голосом, что смысл сказанного не сразу дошел до Махтумкули. Старый поэт пытливо посмотрел на джигита — тот явно что-то недоговаривал.

— Да! — повторил Перман с силой. — Мы их разбили! Мы превратили их в дастархан, изодранный собаками! Они бежали с позором!

Лицо поэта просветлело. Поглаживая бороду, он облегченно вздохнул и, с гордостью глядя в горящие глаза Пермана, сказал:

— Хорошо, сынок. Вы сделали большое дело.

Перман передохнул и, понизив голос, продолжал:

— Но… надо быстрее уходить из Хаджи-Говшана, Махтумкули-ага! Пешие сарбазы заняли Чагыллы и, вероятно, сегодня ночью будут здесь…

Поэт повернулся лицом к горящим холмам, полыхающим пламенем пожара. Глаза его светились неуемным внутренним огнем.

— Смотри, сын мой! Смотри во все глаза! Видишь этот огонь? Это огонь народного сердца! Это огонь обездоленной земли! Это огонь страдания и гнева! Он только разгорается!

Да, огонь разгорался — огонь страданий и гнева, буйный огонь святой мести.

Сумеет ли теперь Абдулмеджит-хан погасить этот огонь?

Конец первой книги