Смерть фашизму! Погибаем несломленными!»
В коридоре послышались шаги, отрывистые команды. Марчук понял, что это за ними. Он вскочил, шагнул вперед и встретился с грустными глазами Пауля.
— Держись, Пауль, — шепнул матрос. Дверь заскрипела на ржавых петлях. Марчук ощутил, как ноги наливаются неприятной тяжестью. Но он быстро поборол эту минутную слабость.
В узком проеме двери выросла фигура офицера, который его допрашивал. Фашист опять держал во рту папироску.
— Выходи, выходи! — крикнул он по-русски. Марчук столкнулся с беспечно веселыми глазами, снова ударила ему в виски горячая кровь, захотелось плюнуть в гладковыбритое голубоглазое лицо. «Только бы Клинге не дрогнул», — подумал матрос, опасливо косясь на соседа. Но высокий узкоплечий Пауль смотрел на фашиста с холодным презрением, и голова его была высоко поднята. Ни робости, ни тоски в широких глазах Марчук не прочел. Перешагивая через порог, Марчук, усмехаясь, спросил:
— Извините за беспокойство, герр обер-лейтенант. Вы нас как собираетесь: вешать или расстреливать?
— Расстреливать, — озабоченно ответил офицер.
И снова издевка в голосе матроса:
— Это несколько странно, должен вам заметить. Вы больше вешать любили, а потом фотографировать. Впрочем, оно даже и лучше — расстреливать. Веревка для Гитлера останется.
— Этой веревка еще и обер-лейтенанта успеют повесить, — без улыбки, громко и спокойно прибавил Пауль, — его честный немецкий народ будет повесить.
Матрос подтолкнул соседа локтем, шепнул:
— Терпи, братишка, теперь недолго осталось.
Когда их вывели, он снова обратился к офицеру.
— Значит, что же, будем работать на берегу пустынных волн? В полном уединении, так сказать?
Офицер вынул изо рта папиросу, кокетливо передернул плечами:
— Нет. Зачем же в уединении? Вас расстреляют на площади в присутствии населения.
Марчук кивнул.
— Ага, понимаю. Казнь для устрашения.
Они пошли. На улице их догнал влажный ветер, донесшийся с моря, обласкало большое яркое солнце. Пленные с жадностью вдыхали сырой воздух.
Семнадцать лет Марчук безвыездно прожил здесь. Вон на одном из перекрестков зияет воронка от авиабомбы, наполовину залитая мутной дождевой водой, а слева от нее — двухэтажный каменный дом с обгоревшими стенами. Марчук подумал, что сотни раз приходил он в этот дом, бегал по узким коридорам, здесь же впервые узнал о том, что земля круглая, и научился писать. Это была школа.
Шли дальше, и Марчук старался шагать медленнее, чтобы последние минуты своей жизни все вспомнить. Что осталось у него родного в этом городе, кроме кривых улиц? Давно умерла мать от тифа. Отец еще в тридцатом году погиб в бурю на рыболовецком сейнере. О младшем брате он давно уже ничего не знает.
Марчук увидел зеленые, покосившиеся от времени ворота, поваленный коричневый забор. Когда-то давно, лет шесть, а то и восемь назад приходил он сюда, к этому забору, и светловолосая девчонка в белом платьице встречала его. Дрожали тонкие ресницы, а в больших серых глазах сияла участливая улыбка. А в час последней встречи она спросила у него просто, по-детски: «Ну, а потом… после армии ты вернешься?» И прибавила: «Ко мне…» Он вздрогнул от нахлынувшей радости и хотел ее поцеловать, но отчего-то не решился, только погладил светлые косички, в которых алели аккуратно вплетенные ленты. Где она теперь, эта девушка? У калитки пусто, на асфальте камни и щепки.
Вышли на площадь, и матрос увидел притихшую в тревожном молчании редкую толпу: женщины с грудными детьми, старики в потертых пиджаках, вырытая у каменной стены яма и разбросанный вокруг нее желтый песок.
— Вот туда! — выкрикнул офицер.
Пленные приблизились к яме и обернулись лицом к конвою. Над исцарапанным пулями четырехэтажным домом кружились птицы.
— Здесь был наш горком партии, — тихо шепнул Паулю Марчук.
— Здесь он будет и потом, камарад, — ответил Клинге, — потому что партия, коммунизм — это вечно.
Офицер достал длинный лист бумаги и стал читать приговор, в котором говорилось, что Гитлер борется не против русского народа, а против коммунистов, как русских, так и немецких, которые еще не искоренены полностью в самой Германии, и что военно-полевой суд приговорил к расстрелу советского матроса, коммуниста Марчука, и немецкого солдата, коммуниста Пауля Клинге.
Толпа молчала настороженно, угрюмо. Марчуку захотелось, чтобы кто-нибудь из присутствовавших на площади, из тех немногих, кому не удалось эвакуироваться, узнал его. Матрос пытливо всматривался в лица горожан. Ни одного знакомого лица, значит, его никто не узнает. Да и не мудрено. Он покидал город краснощеким пареньком, а теперь стоит усталый, осунувшийся, с окровавленной головой.