Выбрать главу

Митрич поднял голову.

— Нет.

— Врешь, — полковник поднял над ним тяжелый волосатый кулак.

— Большевик.

Полковник опустил руку. Он глядел на этого безногого человека даже с некоторым удивлением, а Фролов торопливо подошел к постели Панкратова и смерил его презрительным взглядом:

— Ну, как? — показывая желтые зубы, спросил он. — Как, твоя революция победила?

И Митрич молча выдержал его взгляд, спокойно перенес ядовитую усмешку:

— Еще победит, — не повышая голоса, сказал он, — рано торжествуешь. Калеку застрелить ты, известное дело, можешь, на это ты обучен. А победу вот празднуешь рано. Придется еще с нашей русской земли удирать твоим иностранным благодетелям. Будет и на нашей улице праздник, я до него не доживу, так дети доживут. — Митрич локтями уперся в подушку и прикусил нижнюю губу. — Жалко только, тебя расстреливать не придется.

Фролов подавился громким визгливым смехом:

— Конечно, не придется, — согласился он. — Раз революция ваша будет задушена, то на помещика Фролова никто руки не поднимет.

— Не потому, — хмуро перебил Митрич.

Штабс-капитан пожал худыми плечами, и усмешка сбежала с его лица:

— Так почему же?

И тогда Митрич усмехнулся широкой презрительной улыбкой:

— Сам сдохнешь, сволочь, — спокойно сказал он. — Пулю на тебя портить не станут наши.

Фролов ошеломленно отступил. Его лицо на секунду стало бледным. Но вот красные пятна снова блеснули на впалых чахоточных щеках. Большой кадык подскочил сначала вверх, потом вниз и остановился, как у человека, которому не хватило воздуха.

— Ты… ты это мне?! Молчать! — хрипло закричал Фролов. — С кем говоришь!

Руки его конвульсивно вздрагивали, стараясь найти какой-то нужный предмет. Фролов торопливо повернулся направо и протянул длинные тонкие ладони. — Господин полковник, дайте мне, пожалуйста, во имя нашего общего дела, дайте… — забормотал он, и пальцы потянулись к ремешку, на котором висел у полковника кольт. Полковник в это время спокойно закуривал сигару, с любопытством следя за разговором.

— Зачем? — выпуская широкую струю дыма, сказал он Фролову. — Вы хотите пошутить с этим безногим большевик? Не возражаю.

Фролов расстегнул кобуру и нащупал холодную рукоять. Дрожащими руками он взвел курок и начал целиться. Он видел перед собой открытое лицо Митрича, его широкие серые глаза. Он хотел, чтобы хотя бы на мгновение в них мелькнул испуг или просьба о пощаде, но на него глядели все такие же спокойные глаза. Штабс-капитан увидел серые зрачки, наполненные гневом.

— Стреляй, сволочь, — закричал Митрич. — Стреляй в Панкратовых. Нас, Панкратовых, все равно не убьешь, нас, Панкратовых, много! — И неожиданно Митрич вспомнил лицо человека с большим открытым лбом и прищуренными глазами, человека, которого знал каждый боец, каждый крестьянин и рабочий.

— Да здравствует Ленин! — крикнул он.

Фролов торопливо нажал курок. Он видел, как покачнулось вправо лицо Панкратова, и выстрелил снова. Но Панкратов зашевелился, и тогда Фролов третий раз спустил курок. Тяжелое тело Митрича повернулось на бок и глухо упало с кровати на холодный немытый пол. Фролов сделал шаг вперед и остановился с опущенным вниз кольтом над убитым Митричем. Ему показалось, что и мертвый Митрич неожиданно раскроет глаза, с твердым укором посмотрит на него и снова начнет говорить, шевеля губами, спокойно и медленно нанизывая одно слово на другое, задавая вопросы, на которые он, Фролов, опять не найдет ответа.

Фролов молча попятился.

Ему стало страшно.

НАВСТРЕЧУ ВЕТРУ

Эренджену Сантееву

Трое шли, догоняя ушедший вперед отряд, мечтая о горячем армейском супе. Степь была пустынная и немая, поглощающая малейшие звуки. Старшему, матросу Василию, шел тридцать второй год. У него были небольшие усики и длинный чуб смолистых волос. Высокий, в короткой потертой кожанке и запыленных сапогах, он казался очень стройным. Галушко был несколько ниже Василия, но шире в плечах. На рыжей голове его плотно сидел вылинявший заячий треух. Галушко говорил путанно, чередуя украинские слова с русскими. В свободное время он особенно много и пространно любил говорить о мировой революции. Это была его самая излюбленная тема. Галушко, обыкновенно, усаживал собеседника рядом и говорил, похлопывая его по плечу.

— Так вот, я и считаю, как бы правильно выразить… Войну-то мы закончим? Закончим. Ясное дело, закончим. А тогда как? Тогда и мировая скоро начнется… А мировая революция, ты, браток, не понимаешь… Это, брат, дело, ох и дело, — нараспев повторял он, потрясая указательным пальцем в воздухе.

И он говорит до тех пор, пока собеседник не уходит от него. Тогда Галушко вскакивает и хватает его за рукав:

— Постой, постой, браток. Куда ты? — кричит он. — Я же тебе так и не досказал. Что? Некогда? Ну, ладно, я тебе в другой раз доскажу…

Эту особенность пехотинца хорошо знали в отряде, и когда Галушко подходит к кому-нибудь и говорит: «Ох, и расскажу я тебе что-то, браток», — тот бесцеремонно отвечает:

— Знаю, знаю, о чем говорить будешь… Опять про мировую…

Окружающие громко смеялись, и Галушко недовольно хмурил рыжие брови.

Калмык Церен был моложе всех. Ему шел только двадцать первый год. Он появился в отряде недели три назад и первое время почти всем казался каким-то вялым, безжизненным.

— Понятливости у парня мало, — говорил про Церена Галушко, — страсти настоящей, революционной нема в нем.

А калмык оставался все таким же. Он говорил очень мало, и двое так и не могли понять, то ли это является следствием того, что он вообще скуп на слова, то ли того, что он плохо знает русский язык. Калмык вечно улыбался, независимо от того, говорил он о чем-нибудь радостном или печальном.

Третий день шли они по степи, догоняя армию. Армия была где-то около Вторых Яндыков. Изредка на пути встречались омертвелые хотоны. Вечером третьего дня они сделали привал в одном из таких хотонов. Василий достал из полевой сумки кусок заплесневелого хлеба и разделил его на три части. Этим исчерпались их пищевые запасы.

— Вот, дивись, и хлеб уже вышел, — тихо сказал Галушко и устало зевнул. Они встали и снова пошли вперед по дикой мертвой равнине, которая вдалеке сливалась с серым декабрьским небом.

— Как бы мы не сбились, Церен? — неуверенно сказал Василий и посмотрел на спутника. Но калмык отрицательно покачал головой и поднял воротник своего старенького зипуна.

— Зачем боялся, товарищ Василий! — твердо возразил он. — Ходить на восток надо… На запад пойдешь — шурган[1] встретишь… Большой беда нажить можешь. А за дорогу не бойся. Церен по этой степи тринадцать лет чабановал, он каждая лощина тут знает. Зачем боялся! Я вас с закрытыми глазами до Яндыков доведу. Тут до Яндыков палку добросить можно. Тут близко.

Галушко передернул широкими плечами и криво усмехнулся.

— У тебя всегда близко, — перебил он Церена. — Палку добросить можно, балакаешь, а на самом деле идешь, идешь, семь потов с тебя, як с бугаяки, сбежит, а Яндыков не видно.

…Снова шли, и степь бежала вперед, расширяя горизонт, и оставалась позади ровная, необъятная, молчаливая.

вернуться

1

Шурган — буря.