Следы вели все дальше и дальше, до железнодорожной насыпи, прямо к дренажной трубе под горой земли и щебня. Дед в нерешительности остановился перед ней. Эту трубу он неплохо знал. Канал из железобетона был довольно большим, и человек там мог пройти, только слегка нагнувшись. Впрочем, даже не из страха разбить голову, а из элементарной брезгливости. На дне трубы вечно стояли лужи и озерки грязи, а стены и потолок покрыты слоем бесцветной слизи от сырости.
-Эй, кто там? – нерешительно позвал старик. – Выходи…
Тишина была ему ответом.
-Стрельну сейчас! – предупредил Дед.
Снова тишина.
Дед Кривое Очко снова достал фонарик и медленно пошел вперед. Под сапогами сначала тревожно шелестела трава, потом зашуршал щебень и, наконец, зачавкала грязевая жижа. Дед еще пару раз крикнул, не получил ответа, и продолжил движение. Ладонь на прикладе ружья покрылась холодным липким потом, во рту пересохло.
Вдруг лучик фонаря выхватил впереди нечто, напоминающее сгорбленный, приземистый человеческий силуэт. Старик остановился, вскинул ружье.
-Эй, ты! Ну-ка…
Незнакомец обернулся.
Старик отшатнулся, увидев обтянутую старым противогазом голову, драную одежду и треснувшие стекла там, где должны были быть человеческие глаза. Но увиденное создание никак нельзя было уже назвать человеком. На старика накатила волна тошнотворной вони гниющего мяса. Дед пронзительно заверещал и выстрелил дуплетом в сидящее перед ним существо. Громкий рев и рычание почти заглушили звук выстрелов. Существо прянуло назад, остервенело замотало головой. Один заряд дроби вовсе прошел мимо, второй только задел бедро твари.
Чудовище вскинулось на дыбы и вдруг прыгнуло вперед. Старик шарахнулся, судорожно нашаривая патроны в кармане плаща и понимая в то же время, что зарядить ружье все равно не успеет. Каким-то чудом Дед увернулся от летящего на него существа, прижавшись спиной к трубе. Тварь пронесло мимо, она звучно шлепнулась в жижу, но тут же, почти моментально развернулась, причем сидя на четвереньках, и прыгнула снова. Дед Кривое Очко встретил ее в полете прикладом ружья, как дубинкой, удар пришелся точно в обтянутый резиной лоб. Но это не принесло никакого эффекта. Существо обрушилось на человека, как таран, смяло, опрокинуло на пол и придавило сверху всем телом. Дед снова заорал, пронзительно, истошно, но крик сразу же и захлебнулся.
Чудовище молотило старика руками и ногами, нанося сокрушительные удары руками и ногами. Хрустели переламываемые кости, мокро чавкала расползающаяся плоть, трещала рвущаяся одежда. Буквально за минуту от Деда Кривое Очко остался бесформенный окровавленный мешок, лишь отдаленно напоминающий изломанную человеческую фигуру.
Тварь, усевшись верхом на жертву, утробно зарычала и начала свое пиршество…
В Зоне все имело свою память. Небывалый катаклизм, пронесшийся над и так покалеченной и отравленной землей, будто бы вдохнул в каждый камень, в каждое дерево, в каждый кусок изувеченного и проржавевшего железа свою душу, свою мыслящую сущность. И теперь все здесь будто бы безмолвно стонало, давилось непрозвучавшим криком немой боли и страдания от одиночества и незаслуженного забвения. Зона имела свою душу, многоликую, многогранную, пугающую для людей, если бы те когда-то сумели и посмели в нее заглянуть.
Ржавый танк замер на краю оврага, задрав кверху орудие, словно грозя немым и затянутым тучами небесам. В распахнутые настежь люки постоянно сочилась дождевая вода и туманная морось. Танк стоял здесь давно, еще со времен Первого Взрыва. Зимой его заметал снег, превращая мощную когда-то боевую машину в бесформенный сугроб. Весной снег таял, нависал на броне сосульками, стекал капелью, открывая постепенно ветшающее железо, кое-где покрытое струпьями облазящей камуфляжной краски.
Танк тоже помнил много что… Его броня, приборы, кресла, рукоятки механизмов, траки гусениц.
Железнодорожный эшелон, теплые весенние дни, когда его везли, только что построенного, отлаженного, с еще необкатанным мотором, с несорванной землей черной краской на гусеницах, с сочащимися солидолом узлами и сочленениями. Остро пахло солярой, смазкой, кожей, краской, деревом, жирной гарью выхлопа. Запах нормально функционирующего механического организма. Внутри на приборной доске солдат, молодой механик – водитель острием гвоздя выцарапал «Света».
Это имя танк впитал, принял в себя. Участки металла, по которым пролегли царапины, давно уже выржавели глубоко, и сдери сейчас всю эмаль с панели, имя окажется вчеканенным, втравленным в металл. Имя безвестной девушки, которая неизвестно дождалась ли своего парня с той незабываемой страшной командировки.
Танк помнил ту страшную весеннюю ночь, когда эшелон прибыл на станцию, его разбудили и он, гневно рыча на наглых людей могучим мотором, подгребал гусеницами бетонный пандус, а потом щебень и пыльный гравий дороги. Танковую колонну гнали тогда к Припяти. Город был поражен невыносимым ужасом, люди бежали прочь от невидимой смерти, переполненные беженцами автобусы обгоняли друг друга, спешили по встречной полосе трассы. Танк, покачивая орудием, прощался с этими «Икарусами», увозящими людей оттуда, куда танк нес свой экипаж. Тогда не хватало тягачей и строительной техники, и танки использовались, мягко говоря, не по назначению.
Что-то невидимое жгло броню, как лучи солнца, хотя само светило не могло столь ощутимо припекать броневую машину. Танк не знал еще, что это радиация напитывает его металл, чтобы остаться там на долгие годы. Механик – водитель, тот самый, написавший имя своей подруги на приборной доске, день за днем гонял свою машину туда, к страшным развалинам четвертого энергоблока. Танк видел и запоминал все. Суету людей, безликих в резиновых масках противогазов с матерчатыми хоботами шлангов и костюмах химзащиты. Клубы пыли, такой же жгучей, как и невидимые, жгущие его лучи. Куски бетона, которые он, танк, ворочал вперед и назад широким, как плита, приваренным спереди за крепления отвалом бульдозера.
Однажды заглохла пожарная машина, и танк волок этот несчастный, парализованный, умоляюще смотрящий на него стеклами фар ярко-красный ЗИЛ добрый десяток километров до ремонтной станции, безжалостно заплевывая своего подопечного клубами перегоревшей солярки. Механик – водитель тогда проклял все на свете, громко матерился через противогаз, а потом вовсе содрал его и зажал зубами папиросу, яростно пыхтя чадящей «беломориной» в открытый смотровой люк.
Потом, неделю спустя молодому механику стало плохо, так плохо, что прямо посреди смены он вдруг сорвал противогаз, и его стало рвать желчью прямо на приборную доску и рычаги. Парня на руках вытащили из люка и унесли на носилках куда-то в большие палатки с нашитым на брезент красным крестом. Потом те, кто вечерами обмывали броню из мощных брандспойтов, говорили непонятные для танка слова: радиация, предельная доза, лейкемия, кома, реанимация, щитовидная железа… Танку было страшно, настолько страшно, что иной раз механизмы грозили отказать, но, сработанные на совесть, все же продолжали работать только из-за беззаветной преданности сотворившим его людям.
А потом все вдруг кончилось. Пришли люди, похожие на механиков, но не для того, чтобы обласкать танк уверенными и аккуратными прикосновениями сильных мозолистых рук, лечить и регулировать его. Другие, такие же умелые, но уже относящиеся к машине как к безнадежному инвалиду, которому уже не стесняются напрямую сообщать о скором конце и соответственно обращающиеся. С танка сняли большую часть приборов и механизмов, оставив только те, которые необходимы сугубо для движения, один из людей сел за рычаги, и танк попылил назад, по той самой дороге, которой попал сюда.