Так что самое страшное сейчас — не то, что она зачем-то произносит хрипловато, но отчётливо и очень уверенно:
— Но я не хочу никуда уходить.
А то, что она действительно этого не хочет.
И дело не в том, что она может получить или не получить за правильный вариант действий. Не в том, что вариант действий может быть правильным и неправильным. Дело не в этом, а в чём — да хрен его разберёт.
Но она зачем-то делает пару очень аккуратных, медленных шагов вперёд, каждый раз осторожно колебля выставленную ступню, будто прощупывая почву.
Грайм поднимает голову — и снова его взгляд рушится со всей тяжестью ей на грудину. А когда она подходит чуть ближе — да совсем близко, если уж звать вещи своими именами, — он поднимается с места, протягивает руку и медленно проводит вдоль следа былой царапины длинным пальцем; и только в этот момент Саша понимает, что на самом деле значил этот жест. А ещё по коже от касания пробегает болезненный озноб, не поймёшь, от страха или ещё от чего-то; и всё происходящее будоражит сильнее, чем она могла бы предположить.
Мир кажется воспалённо ненастоящим, как бывает, когда делаешь что-то опасное, рискованное и уже совершенно необратимое.
Она делает последний шаг вперёд и мягко накрывает руку Грайма своей, скрещивая их пальцы. А затем — разворачивается, становясь к нему спиной, почти что упаковывая себя в его объятия, и кладёт переплетение их кистей себе на грудь, ныряя в вырез тонкой рубашки. Он сжимает пальцы почти сразу, до несильной, дразняще приятной боли, даже вырывая из её горла тихий стон.
Ну что же. По меньшей мере, так она больше не видит его глаз.
***
Проснувшись наутро, Саша минут пятнадцать лежит, не открывая глаз, и мрачно роется в собственной памяти, силясь понять, правда ли всё это случилось ночью — или же это был всего лишь сон. И почти уже склонившись ко второму варианту, вдруг ловит себя на очевидной, чертовски логичной мысли; и шумно, с едва слышным стоном выдыхает, заглянув в декольте и обнаружив на светлой коже характерно-длинные лиловые следы.
И сразу объёмными, болезненно-реальными становятся все воспоминания — как она стонала тихо-тихо, закусывая губы, боясь, что услышат солдаты в казарме неподалёку; как уверена была, что в таких обстоятельствах никак не кончит — а хватило всего нескольких движений переплетённых пальцев; как отдала свою руку, поднырнув ею под чужую ладонь, отпустила её и расслабила, приготовившись быть ведомой; и затем… крайне интересный опыт…
Она не знает даже, как к этому относиться.
Ей требуется ещё не меньше получаса лежания ничком с полуприкрытыми глазами, чтобы решить для себя этот вопрос.
А после — она поднимается рывком, и резкими, размашистыми жестами переодевается из спальной одежды даже не в повседневную — сразу в доспехи, пускай и без одной перчатки; и таким же рывком отодвигает ширму, и выходит наружу, и улыбается дружелюбной дежурной улыбкой, будто бы ничего и не случилось. Грайма, правда, в комнате уже нет; но эта улыбка и нужна была не столько для него — сколько для себя.
В конце концов, какая разница, что могло случиться однажды ночью между двумя взрослыми разумными существами, верно? Да с ней такое бывало и раньше; оказавшись в тяжёлой ситуации, испытав эмоциональное потрясение, вполне в её духе было снять напряжение… таким вот образом. Не очень красиво по отношению к Грайму, конечно; хотя — с чего она взяла, что с его стороны не имело место то же самое? Довольно нескромно предполагать какие-то чувства, незнамо откуда взявшиеся, с учётом того, что она всегда была здесь не более чем существом. Верно ведь?
Да, скорее всего, для него это был тоже интересный опыт. Который большинство мужчин его мира, да и женщин тоже, не имеет возможности заполучить вовсе. Хотя казалось бы… а впрочем, не важно.
Самообмана хватает на несколько часов, а затем они снова сталкиваются взглядами — и Саша отчётливо понимает, насколько этот самообман обман, но что ей в общем-то с этой информации. И она продолжает молчать, и они оба старательно молчат, потому что уж Грайма-то об этом просить точно не стоит — молчание самое, самое естественное поведение для него в такой ситуации.
И Грайм молчит, и ведёт себя как обычно, и даже, надо признать, никак на неё по-особенному не смотрит. Молчит, когда становится с ней в спарринг, молчит, когда они вдвоём садятся за стол к бойцам; молчит, когда она встаёт утром или ложится спать — не считая дежурного, безразличного, абсолютно сухого «доброе утро» или «спокойной ночи». Он молчит, и они не обсуждают ничего из гарнизонных дел; впрочем, нечто подобное было и раньше — Сашино участие в делах башни после волны перешло в какую-то другую плоскость. Она и ныряет, растворяет себя в этом участии — помогает, помогает, помогает всем, кому может, лишь бы по-прежнему не слышать отчаянный жуткий крик внутри. Вот только крик этот, как ни постыдно, — кажется, уже не о прошедшей битве… а впрочем, не важно.
Лишь иногда она даже не то чтобы замечает, а скорее чувствует в поведении Грайма, в его движениях и жестах, что-то, что с трудом подлежит формулировке, но определённо её беспокоит. Что-то вроде постоянных полуосознанных попыток защитить её, точно секьюрити, от любой возможной опасности, но при этом тщательно скрываемых, подавляемых почти что в зародыше. Она не может даже назвать конкретные моменты, когда это проявляется, — но ощущение назойливое, не отпускает.
На общей тренировке они вдвоём выходят против пятерых солдат из гарнизона — и Грайм становится на полшага впереди неё, чуть нарушая привычную стойку, и разворачивает меч так, будто намерен её защищать. Саша замирает, чувствуя, как то самое неуловимое, неосязаемое почти что показалось на поверхности; это ощущение будоражит настолько, что она ляпает, не успев толком подумать:
— Эй, не надо меня прикрывать!
Грайм поворачивает голову, глядит на неё с характерной кривой усмешкой:
— Прикрывать? Тебя? Никто и не собирался.
И это звучит так восхитительно презрительно, будто они вернулись назад, в первые дни её свободной жизни в башне, когда Грайм смотрел свысока на её тренировки и оставлял воспитательные царапины; когда… когда всё ещё было проще. Или ей так казалось. Так или иначе, она насмешливо улыбается в ответ, и грудь обжигает радостью от этого мимолётного путешествия во времени; и дерётся как фурия, и у тех пяти ребят нет никаких шансов.
И после этого ей ненадолго становится легче.
А потом приходит следующая атака.
========== 10 ==========
На смену металлическим монстрам уже давно как — время так и остаётся для Саши субстанцией какой-то слишком расплывчатой — пришли крупные насекомые; но если жуки и стрекозы из прошлых атак не представляли особенной угрозы, то в этот раз всё иначе. Рой огромных, со среднюю собаку, пчёл весьма многочислен и выглядит как-то уж больно устрашающе; даже несмотря на то, что укус, как выясняется, не смертелен для жертвы, но убивает саму пчелу — такая массовая атака и на волну бы потянуть могла…
— У них есть матка, — сообщает Грайм, коротко указывая мечом куда-то в сердцевину роя, и тут же отдаёт команду солдатам:
— Отвлекайте на себя внимание пчёл! Вырывайте им жала! Пчела умирает, лишившись жала! Подставляйте щиты, прочные доспехи, пробковые шлемы, всё, в чём жало может застрять!
— Ты к матке, — утвердительно бросает Саша, когда он устремляется вперёд. — Я с тобой.
Потому что это именно то, что он сам должен был ей приказать, и не время думать, почему он этого не сделал. Не возражает — и на том спасибо.
Они спускаются вниз по крепостной стене, бегут по земле пригнувшись, стараясь не привлекать к себе внимания пчёл, и наконец оказываются снизу сердца роя; отсюда и вправду можно разглядеть виднеющееся среди чужих крыльев огромное мохнатое брюхо — матка, кажется, минимум раз в двадцать крупнее рядовой пчелы.