18 ноября 1921 года она писала о Борисе:
Сейчас для него существует только Женя. Вплоть до последних дней он все еще колебался, то есть временами на целые часы, даже сутки думал обо мне, а теперь – только о Жене. Думаю, что в настоящее время (подчеркиваю – настоящее, ибо знаю немного Борю, изменчивость его настроений и т. д. и не могу ручаться за будущее) я ему абсолютно безразлична. <…>
В 8 ч. до ужина мы вместе вышли на Арбат, вышли веселые, живые, смеющиеся, ходили рука за руку с тысячами нежных глупостей – а вернулась я мрачной, как тень. Разговор зашел про Женю. И ведь знаю я все это, знаю, что любит ее сильно и нежно и что вместе весной собираются ехать за границу – и все же не выразимая словами боль. И опять страшная, ничем не заглушимая, огромная жажда жизни. Любовной, земной, огненной жизни! Жажда моря, того моря, которого никогда не видала и про которое только знаю, что оно есть. Потом Боря заиграл. Так, как он умеет играть, он один. Я легла ничком на сундук в галерейке и прижалась лицом к перегородке, за которой он играл. Направо от меня была перегородка, вся звеневшая от ударов по клавишам; налево окно, а в окно виднелся кусок сероватого зимнего неба и освещенные ярким светом окна Княжьего двора. Я лежала без движения, вся вытянутая и напряженная. Из-под закрытых ресниц медленно катились слезы. В этот вечер я любила его. И тоже без надежды. Потому что настоящее – это Женя, а я – что ж, пустячок, огневой пустячок, которому трудно противостоять и которого надо остерегаться и избегать[21].
Борис стал ходить к Жене на Рождественский бульвар. Как-то его застал там ее брат Сеня, приехавший из Питера, и, испугавшись странностей Жениного поклонника, который читал непонятные стихи, пожаловался матери. Женю срочно вызвали в Петроград. Ей скоро должно было исполниться 22 года, и родители хотели вместе с дочерью отпраздновать день ее рождения.
Борис обещал ей, что вскоре приедет тоже.
Борис Пастернак
Переписка с Евгенией Пастернак дополненная письмами к Евгению Борисовичу Пастернаку и его воспоминаниями
Глава I
(1921–1924)
Попытка семьи
Женичка, я из твоего отсутствия не создам культа, мне кажется, что я не думаю о тебе, сегодня первый “спокойный” день у меня за последний месяц, но – весь этот день у меня, со вчерашнего, – безостановочно колеблющееся сердцебиение, точно эти пульсации имитируют что-то твое, дорогое и тихое, может быть ту золотую, рыбковую уклончивость, с которой начинаешь ты: “ах попа<лась…>”.
Такова и погода, таковы и встречи. То есть я без шума и без драматизма, звуковым и душевным образом, полон и болен тобою.
Женичка, Женичка, Женичка, Женичка! Ах я бы лучше остался при этом чувстве: оно как разговор с собою, оно глубокомысленно бормочущее, глухо каплющее, потаенно-верное, – ходишь и нехотя перелистываешь что-то тысячелистное в груди, как книгу, не читая, ленясь читать. Я бы остался при нем и не писал бы тебе, если бы не родная твоя шпилька! Я убирая, отодвинул диван, она звякнула и опять:
“ах попа<лась…>”. Не сердись на меня, золото, со стороны это глупо и сентиментально-смазано, вероятно, но это потому, что не поддается разговорному выраженью. Твой голос, оставшийся в углах этой тишины, он больше мой, чем твой. Он далекий и темный и самый родной, больше – мой.
Ты напишешь мне, как доехала. Не пересаживали ли по дороге? Чувствую, что не топили, несмотря на человека, смотревшего на тебя сквозь голубые очки. Помнишь, как содрогался я, когда ты меня укоряла – в розовых? Ах, дорогая, дорогая!
И все – дрова! Сегодня в 9 часов утра опять привезли. По ошибке? – Постепенно они вырастают, кто-то шлет их по своей особой рассеянности, заразившись – моей. Так я утрами переселяюсь в какой-то лес, заснеженный, недоспавшийся, мокрый, смешанный, – осиновый скорее, нежели березовый. И эти мужики по утрам правы: я – в лесу. Я действительно как в лесу без тебя. Величественно темно, одно образно захватывающе. Это ты. Но из этого леса надо выбраться, и по нескольким путям сразу. Я и буду. А ты дыши домом и близкими, – радость, – работай, отдыхай, гляди, как копошится, дымит и колдует кругом тебя Петербург, как он вершит свою Блоковщину, и пиши, пиши мне, если можешь! Я тебя долго, долго, продолжительно мучительно нежно целую.
21
Флейшман Л. С. Сердечная смута поэта // Eternity’s Hostage: Selected Papers from the Stanford International Conference on Boris Pasternak. 2004. Part 2.