<…> Что сказать мне Вам обо всем этом, если уже и сейчас возможность писать Вам или “взяться с Вами за дело” (в чем мне пока отказано) я заменяю чтеньем Толстого, ну хотя бы Воскресенья, что под рукой сейчас у меня. Вы – сестра мне, – и подумайте, с какой болью я закусываю при каждой новой строчке губы, чтобы не дать прорваться этому слову величайшей нашей мужской выразительности, дабы его горячая правда не попала в беду по моей ли малости, или по Вашей молодости, или по чем еще ином, как это всегда почти бывает с лучшими, с наилучшими достояньями человека.
Надо ли Вам, такой сестре, так по-родному хорошо знакомой со всеми секретами породистого и нравственно породистого благородства (субстанция печалящая и усмешливая), говорить, что не Елена книжки[42] – моя жена, что то́ все ушло в катастрофу, в несуществованье, что существованье далось мне ценой перелома, что я учился долго и трудно равно душью, что полюбив, не дал этому чувству расти, а женился, чтобы не было опять стихов и катастроф, чтобы не быть смешным, чтобы быть человеком, – и что я узнал чувства делимые, множественные, бренные и фрагментарные, не выражающиеся в стихах и их не знающие, но как бы наблюдающие человека и его сердце и их безмолвно обвиняющие[43].
После Нового года Пастернак перестал бывать в обществе и засел за прозу. К сожалению, написанное в то время не сохранилось. Он не был им удовлетворен и рвался вон из Берлина, к тому же вскоре об этом заговорила и мама. Она хотела скорее вернуться в Москву. Отец не мог уехать, не побывав хотя бы в Марбурге, где провел такое значительное для него лето 1912 года. Он втайне надеялся, что мама очаруется так же, как и он, старинным средневековым городом, и им удастся там остаться. Но, как он писал в “Охранной грамоте”, не сумел его ей приблизить, в чем провинился “перед ними обоими”. Была зима, и страшный вид послевоенной нищеты и разорения угнетал душу и ничем не напоминал прежнего очарования. Посетив удивительную художественную галерею в Касселе и проехав по Гарцу, они вернулись в Берлин.
В начале февраля мама писала Сергею Сахарову в Париж, сохранился черновик ее письма:
[Сережа, как раз перед получением Вашего письма я думала о том, что Вы вот все-таки в Париже, и завидовала. Я сама виновата (как всегда), но были оправдания, я думала, что все же скоро попаду в Париж. Я долго не работала и боялась после такого перерыва попасть в Париж. Может, все это было глупо и объясняется нерешительностью и растрепанностью, которая на меня напала первое время за границей].
Завидовала я Вам, Сережа, что Вы все-таки в Париже, особенно в последнее время, потому что сорвалась моя последняя возможность туда попасть. Уже хлопотала я о визе и т. д., думала, что в конце января поеду. Но сорвалось и надолго. Вероятнее всего, что через месяц я буду опять в Москве.
Хорошо Вам, побывав, говорить, что можно было бы и не ездить, но хуже вернуться не доехав. В Дрездене, я Вам говорила, много очень хорошего, особенно Веронез, была я еще в Касселе, галерея маленькая, хороший Тициан (герцог какой-то с собакой, собака очень хороша).
Когда Вы уезжали, писала спину, потом месяца полтора ничего не делала, теперь пишу мужской портрет трудно и плохо.
Напишите, Сережа, только поскорее, потому что недели через три или раньше меня может не быть в Берлине, думаете ли Вы оставаться в Париже, хотите и есть ли у Вас возможность вернуться в Россию. Может, хотите, чтоб я что-нибудь передала вашим в Москве.
Вскоре пришел ответ:
Paris 26. II.23.
Дорогая Женя!
Только что, на ходу, получил Ваше письмо и на ходу же отвечаю. Сначала очень обрадовался, узнав еще по конверту, что это от Вас, а потом удивился, почему уезжаете… Очень жалею, что Вам не удалось добиться визы. Конечно, Вы правы, что лучше побывав придти к выводу, что это не так важно, чем “не доехать”. <…> Вернуться домой, побывав в Берлине или Германии, это значит не побывать за границей в “нашем” смысле. Вы спрашиваете – насчет моего возврата домой. Да, я думаю, но только не знаю, как быть. Ведь там опять потянут на военщину или вообще что-нибудь вроде этого. Это мне не улыбается. Лучше метаться, как щепка в проруби, в Париже, чем служить в Москве. Когда будете там, напишите мне относительно этого то, что удастся Вам узнать, но только по-настоящему. – <…> Очень благодарю за Вашу готовность исполнить мои просьбы – но единственно, что может быть – это повлиять на “моих”, которые страшно скучают и зовут, и беспокоятся. Вообще же если что будет, я Вас попрошу.