– Ну как сегодня прошел день, сэр? – спросил Фрезер, не спуская глаз с маленькой кучки пепла. Наверно, огорчался, что день не стал праздником для него.
– Как всегда, – сказал Скоби.
– А что будет с капитаном? – спросил Фрезер, заглядывая в керосиновый бак и снова напевая свою песенку.
– С каким капитаном?
– Дрюс говорил, что какой-то парень на него донес.
– Обычная история, – сказал Скоби. – Уволенный буфетчик хотел отомстить. Разве Дрюс вам не говорил, что мы ничего не нашли?
– Нет" он почему-то не был в этом уверен. До свидания, сэр. Пора топать в столовку.
– Тимблригг принял дежурство?
– Да, сэр.
Скоби посмотрел ему вслед. Спина была такая же невыразительная, как и лицо; там тоже ничего нельзя было прочесть. Скоби подумал, что вел себя как дурак. Как последний дурак. Он несет ответственность за Луизу, а не за толстого, сентиментального португальца, который нарушил правила пароходной компании ради такой же несимпатичной, как и он, дочери. Вот на чем я поскользнулся, думал Скоби, на дочери. А теперь нужно возвращаться домой; я поставлю машину в гараж, и навстречу мне выйдет с фонариком Али; Луиза, наверно, сидит на сквозняке, и на ее лице я прочту все, о чем она думала целый день. Она надеется, что я уже что-то устроил и ей скажу: «Я заказал тебе в пароходном агентстве билет в Южную Африку», – хоть и боится, что такое счастье нам уже не суждено. Она будет ждать, когда же я ей скажу, а я буду болтать все, что придет в голову, лишь бы подольше не видеть ее горя (оно притаится в уголках ее рта, а потом исказит все лицо). Он точно знал, что произойдет, – ведь это случалось уже столько раз. Он прорепетировал все, что ему надо сказать, пока шел назад в кабинет, запирал стол, спускался к машине. Люди любят рассказывать о мужестве тех, кто идет на казнь; но разве нужно меньше мужества, чтобы хоть с каким-то достоинством прикоснуться к горю своего ближнего? Он забыл Фрезера, он забыл все на свете, кроме того, что его ожидало. Вот я войду и скажу: «Добрый вечер, дорогая!» – а она ответит: «Добрый вечер, милый. Ну как прошел день?» И я буду говорить, говорить, все время чувствуя, что близится минута, когда нужно будет задать вопрос: «Ну, а ты как, дорогая?» – и дать волю ее горю.
– Ну, а ты как, дорогая? – Он быстро отвернулся и стал смешивать коктейль. У них с женой почему-то было убеждение, что «выпивка помогает»; становясь несчастнее с каждой рюмкой, они все надеялись, что потом станет легче.
– Да ведь тебе это безразлично.
– Что ты, детка! Как ты провела день?
– Тикки, почему ты такой трус? Почему ты не скажешь прямо, что ничего не вышло?
– Что не вышло?
– Ты знаешь, о чем я говорю: об отъезде. Ты мне все твердишь, с тех пор как пришел, об этой «Эсперансе». Но португальские суда приходят каждые две недели. И ты никогда так много о них не говоришь. Я ведь не ребенок. Сказал бы сразу, напрямик: «Ты не можешь уехать».
Он вымученно улыбался, глядя на свой бокал и медленно его вращая, чтобы густая ангостура осела на стенках.
– Я бы сказал неправду, – возразил он. – Я найду какой-нибудь выход. Ты уж поверь своему Тикки. – Он через силу выдавил из себя ненавистную кличку. Если и это не поможет, мучительное объяснение продлится всю ночь и не даст ему выспаться.
В его мозгу словно напряглись какие-то жилы. Если бы удалось оттянуть эту сцену до утра! Горе куда тяжелее в темноте: глазу не на чем отдохнуть, кроме зеленых штор затемнения, казенной мебели да летучих муравьев, растерявших на столе свои крылышки; а метрах в ста от дома воют и лают бродячие псы.
– Погляди лучше на эту маленькую разбойницу, – сказал он, показывая ей ящерицу, которая всегда в этот час вылезала на стену, чтобы поохотиться за мошками и тараканами. – Мы же только вчера это надумали. Такие вещи сразу не делаются. Надо пораскинуть мозгами, пораскинуть мозгами… – повторил он с деланной шутливостью.
– Ты был в банке?
– Да, – признался он.
– И не сумел достать денег?
– Нет. Они не могут мне дать. Хочешь, детка, еще джина?
Она протянула ему, беззвучно рыдая, бокал; лицо ее покраснело от слез, и она выглядела на десять лет старше, – пожилая покинутая женщина; на него пахнуло тяжелым дыханием будущего. Он встал перед ней на колени и поднес к ее губам джин, словно это было лекарство.
– Дорогая, поверь, я все устрою. Ну-ка, выпей!
– Тикки, я больше не могу здесь жить. Я знаю, я тебе это не раз говорила, но сейчас это всерьез. Я сойду с ума. Тикки, мне так тоскливо. У меня никого нет…
– Давай позовем завтра Уилсона.
– Тикки, я тебя умоляю, перестань ты мне навязывать этого Уилсона. Ну, пожалуйста, пожалуйста, придумай что-нибудь!
– Конечно, придумаю. Ты только потерпи, детка. На это нужно время.
– А что ты придумаешь, Тикки?
– У меня тысяча самых разных планов, – устало пошутил он. (Здорово ему сегодня досталось!) – Дай им чуть-чуть побродить в голове.
– Ну расскажи мне хотя бы один. Только один! Взгляд его следил за ящерицей – та прыгнула; тогда он вынул из бокала муравьиное крылышко и глотнул еще. Он думал: какой я дурак, что не взял сто фунтов. И даром порвал письмо. Ведь я же рисковал. Мог хотя бы…
Луиза сказала:
– Ты меня не любишь. Я давно это знаю. – Она говорила спокойно, но его не обманывало это спокойствие: настало затишье среди бури; на этом месте они почти всегда начинали говорить начистоту. Истина никогда, по существу, не приносит добра человеку – это идеал, к которому стремятся математики и философы. В человеческих отношениях доброта и ложь дороже тысячи истин. Он запутался в заведомо безнадежной попытке сохранить спасительную ложь.
– Не будь дурочкой. Кого же, по-твоему, я люблю, если не тебя?
– Ты никого не любишь.
– Поэтому я так плохо с тобой обращаюсь? – Он старался говорить шутливым тоном и сам слышал его фальшь.
– Ну, тут тебе мешает совесть, – грустно сказала она. – И чувство долга. С тех пор как умерла Кэтрин, ты никого не любишь.
– Кроме себя самого. Ты ведь всегда говоришь, что я себялюбец.