Выбрать главу

Он видел в зеркале кабины, как кивает ему, весь сияя, Али. Да, ему не надо другой любви и другой дружбы. Вот и все, что нужно для счастья: громыхающий грузовик, кружка горячего чая, тяжелые, влажные лесные испарения, даже больная голова. И одиночество. Если бы только сначала я мог устроить так, чтобы ей было хорошо, подумал он, – в хаосе этой ночи он вдруг позабыл о том, чему научил его опыт: ни один человек не может до конца понять другого, и никто не может устроить чужое счастье.

– Еще один час, – сказал Али, и Скоби заметил, что мрак поредел.

– Еще кружку чая, Али, и подлей туда виски.

Они расстались с автоколонной четверть часа назад: полицейская машина свернула с большой дороги и затряслась по проселку в чащу. Закрыв глаза. Скоби попробовал заглушить нестройный перезвон цифр мыслями об ожидавшей его печальной обязанности. В Бамбе остался только местный полицейский сержант, и прежде чем ознакомиться с его безграмотным рапортом, Скоби хотелось самому разобраться в том, что случилось. Он с неохотой подумал: лучше будет сперва зайти в миссию и повидать отца Клэя.

Отец Клэй уже проснулся и ожидал его в убогом домике миссии; сложенный из красного, необожженного кирпича, он выглядел среди глиняных хижин, как старомодный дом английского священника. Керосиновая лампа освещала коротко остриженные рыжие волосы и юное веснушчатое лицо этого уроженца Ливерпуля. Он не мог долго усидеть на месте: вскочив, он принимался шагать по крохотной комнатушке из угла в угол – от уродливой олеографии к гипсовой статуэтке и обратно.

– Я так редко его видел, – причитал он, воздевая руки, словно у алтаря. – Его ничего не интересовало, кроме карт и выпивки, а я не пью и в карты никогда не играю, вот только пасьянс раскладываю, – понимаете, пасьянс. Какой ужас, какой ужас!

– Он повеселился?

– Да. Вчера днем прибежал ко мне его слуга. Пембертон с утра не выходил из своей комнаты, но это было в порядке вещей после попойки – понимаете, после попойки. Я послал слугу в полицию. Надеюсь, я поступил правильно? Что же мне было делать? Ничего. Ровным счетом ничего. Он был совершенно мертв.

– Правильно. Пожалуйста, дайте мне стакан воды и аспирину.

– Позвольте, я положу вам аспирин в воду. Знаете, майор Скоби, целыми неделями, а то и месяцами тут ничего не случается. Я все хожу здесь взад-вперед, взад-вперед – и вдруг, как гром среди ясного неба… Просто ужас!

Глаза у него были воспаленные и блестящие; Скоби подумал, что человек этот совсем не приспособлен к одиночеству. В комнате не было видно книг, если не считать требника и нескольких религиозных брошюр на маленькой полочке. У этого человека не было душевной опоры. Он снова заметался по комнате и вдруг, повернувшись к Скоби, взволнованно выпалил:

– Нет никакой надежды, что это убийство?

– Надежды?

– Самоубийство… – вымолвил отец Клэй. – Это такой ужас! Человек теряет право на милосердие божие. Я всю ночь только об этом и думал.

– Он ведь не был католиком. Может быть, это меняет дело? Согрешил по неведению, а?

– Я и сам стараюсь так думать.

На полдороге между олеографией и статуэткой он неожиданно вздрогнул и сделал шажок в сторону, словно повстречал кого-то на своем коротком пути. Потом быстро, украдкой взглянул, заметил ли это Скоби.

– Вы часто бываете у нас в городе? – спросил Скоби.

– Девять месяцев назад я провел там сутки. Почему вы спрашиваете?

– Перемена обстановки всякому нужна. У вас много новообращенных?

– Пятнадцать. Я стараюсь убедить себя, что молодой Пембертон, пока умирал, имел время… понимаете, имел время осознать…

– Трудно рассуждать, когда тебя душит петля, отец мой. – Скоби глотнул лекарство, и едкие кристаллы застряли у него в горле. – Вот если бы это было убийство, смертный грех совершил бы тогда не Пембертон, а кто-то другой, – сделал он слабую попытку сострить, но она тут же увяла, словно испугавшись божественного лика на олеографии.

– Убийце легче, у него еще есть время… – сказал отец Клэй. – Когда-то я был тюремным священником в Ливерпуле, – грустно добавил он, и в словах его послышалась тоска по родине.

– Вы не знаете, почему Пембертон это сделал?

– Я не был с ним близок. Мы друг с другом не ладили.

– Единственные белые люди здесь. Жаль.

– Он предлагал мне книги, но это были совсем не те книги, какие мне по душе, – любовные истории, романы…

– Что вы читаете, отец мой?

– Жития разных святых, майор Скоби. Особенно я преклоняюсь перед святой Терезой.

– Вы говорите, он много пил? Где он доставал виски?

– Наверно, в лавке Юсефа.

– Так. Может, он запутался в долгах?

– Не знаю. Какой ужас, какой ужас!

Скоби допил лекарство.

– Пожалуй, я пойду.

На дворе уже рассвело, и пока не взошло солнце, свет был удивительно чистый, мягкий, прозрачный и трепетный.

– Я пойду с вами, майор Скоби.

Перед домом окружного комиссара в шезлонге сидел сержант полиции. Он вскочил, неуклюже козырнул и тут же принялся рапортовать глухим ломким голосом:

– Вчера днем, в три тридцать, меня разбудил слуга окружного комиссара, который сообщил, что окружной комиссар Пембертон…

– Хорошо, сержант, я зайду в дом и погляжу.

За дверью его ожидал писарь. Гостиная – когда-то, во времена Баттеруорта, вероятно, гордость хозяина, – была обставлена изящно и со вкусом. Казенной мебели здесь не было. На стенах висели гравюры XVIII века, изображавшие колонию тех времен, а в книжном шкафу стояли книги, оставленные Баттеруортом. Скоби заметил там «Историю государственного устройства» Мэтленда, труды сэра Генри Мейна, «Священную Римскую империю» Брайса, стихотворения Гарди и старую хронику XI века. Но над всем этим витала тень Пембертона; кричащий пуф из цветной кожи – подделка под кустарную работу; прожженные сигаретами метки на ручках кресел; груда книг, которые не пришлись по душе отцу Клэю, – Сомерсет Моэм, роман Эдгара Уоллеса, два романа Хорлера и раскрытый на тахте детектив «Смерть смеется над любыми запорами». Повсюду лежала пыль, а книги Баттеруорта заплесневели от сырости.

– Тело в спальне, – сказал сержант.

Скоби отворил дверь и вошел в спальню, за ним двинулся отец Клэй. Тело лежало на кровати, с головой покрытое простыней. Когда Скоби откинул край простыни, ему почудилось, будто он смотрит на мирно спящего ребенка; прыщи были данью переходному возрасту, а на мертвом лице не было и намека на жизненный опыт, помимо того, что дают классная комната да футбольное поле.

– Бедный мальчик, – произнес он вслух. Его раздражали благочестивые сетования отца Клэя. Он был уверен, что такое юное, незрелое существо имеет право на милосердие.

– Как он это сделал? – отрывисто спросил Скоби.

Сержант показал на деревянную планку для подвески картин, которую аккуратно приладил под потолком Баттеруорт – ни один казенный подрядчик до этого бы не додумался. Картина стояла внизу у стены – какой-то африканский царек стародавних времен принимает под церемониальным зонтом первых миссионеров, – а с медного крюка наверху все еще свисала веревка. Непонятно, как эта непрочная планка выдержала. Наверно, он мало весил, подумал Скоби и представил себе детские кости, легкие и хрупкие, как у птиц. Когда Пембертон повис на этой веревке, ноги его находились в каких-нибудь пятнадцати дюймах от пола.

– Он оставил записку? – спросил Скоби писаря. – Такие, как он, обычно оставляют. – Люди, собираясь умереть, любят напоследок выговориться.

– Да, начальник, она в канцелярии.

Одного взгляда на канцелярию было достаточно, чтобы понять, как плохо велись здесь дела. Шкаф с папками был открыт настежь; бумаги на столе покрылись пылью. Чернокожий писарь, как видно, во всем подражал своему начальнику.

– Вот, сэр, в блокноте.

Скоби прочел записку, нацарапанную крупным почерком, таким же детским, как и лицо покойного, – так, наверно, пишут во всем мире сотни его сверстников.