Теперь самое важное было — добраться до дому целым и невредимым, да примерить обновки… Сигорд вдруг стал суеверным и пугливым: каждый лягавый вдали, каждый встречный ханыга казались ему угрозой, и деньги-то он взял с собой нешуточные, в кармане на груди лежало тридцать девять талеров, плюс барахло в пакете — не видно же, что там всего лишь ношеные штаны… Глупость несусветная, конечно же, — и деньги он с собой таскал куда большие, и пакеты с мешками, — а все равно страшно. Видимо, все дело в том, — решил про себя Сигорд уже дома, среди родных стен, — что из вещей ничего не покупал он очень и очень давно…
Ага, зеркало надо сначала протереть получше… Все равно ни хрена не видать в сумерках, хоть на улицу под фонарь выбегай! Но Сигорд подавил нетерпение и благоразумно лег спать, предварительно поужинав вволю бульоном с хлебом, а на второе — сладким чаем с бутербродом на ливерной колбасе: праздник должен быть праздником!
Человек спал в эту ночь крепко, на удивление беспробудно, а Дому — занеможилось: и потряхивало его, и ежило, и что-то скрипело в боках, осыпалось со стен волглыми штукатурными комками… Предчувствие было ему: завтра приедут ломать… А ведь только-только забрезжило хорошее, даже запахи на чердаке напоминали этим вечером…, едва напоминали, самое чуть-чуть, теплом да скудной снедью, которую уплетал человечек, прежнее бытие напоминали… Эх…
Но пробудилось и расправило свои короткие крылышки безоблачное утро, за ним появился громогласный день да выгнал из дома прочь все дурные предчувствия и предзнаменования: никто не приезжал, ничего не ломал. Зато Сигорд, вместо того, чтобы спозаранку трудиться на пластмассовой ниве, почти полдня кривлялся перед кривым треугольным зеркалом, все мерил и мерил штаны, одни за другими, по почти бесконечному кругу.
Старые он четырежды, а то и больше, обыскал по сантиметру, прежде чем выбросить — и они у него на руках окончательно расползлись на лоскутья, а новые оценивал вдумчиво, очень взвешенно, прежде чем решил: эти, самые черные, пойдут как парадные, на редкую носку. Эти, тоже черные, но с лоском на заднице и коленях, станут повседневные, а полицейские галифе, ПШ, полушерстяные, в самый раз будут для ползания по свалке. С запоздалым раскаянием Сигорд сообразил, что надобно было и на рубашки потратиться, но…
— Забурел, Сиг, забурел!..
— А что такое?
— Броишься, весь из себя важный. — Бомж, по прозвищу Дворник, говорил нараспев, с улыбкой, но Сигорду явственно послышалась зависть в голосе Дворника, а под нею — недоброжелательство. — Жениться, что ли, собрался?
— Хрениться. Аккурат возле точки лягавые поселились: в машине сидят, смотрят по перекрестку во все стороны. Один раз докопались — сыт по горло. Хочешь, познакомлю? Будешь грузы мимо них возить? (Сигорд на следующий день купил возле той же барахолки, с рук, ручную тележку на колесиках, не такую хлипкую, как прежняя и более вместительную. Отдал семь талеров, как с куста)
— Не, сам знакомься. — Дворник помотал пыльной бороденкой. — И так кровью харкаю.
— Ну вот. А когда я бритый, да чистый — легче мимо них проскочить без потерь. Бытие определяет сознание, дружок. Еще раз подсунешь с песком — разворочу рыло не хуже лягавого. Мы договорились?
— Это кто разворотит, ты, что ли? Мне, что ли?.. Где песок, чего ты гонишь?
Сигорд молча вынул из взвешиваемого пакета полусплющенную литровую бутыль из под оливкового масла и потряс ею: жиденькой комковатой струйкой потек оттуда песок.
— Ну и сколько там этого песка? Ста грамм не будет? Недосмотрел. Ты недовешиваешь больше, на взвеске нас обштопываешь. Что, не так что ли?
Сигорд отсчитал два талера восемьдесят пенсов, подождал, пока Дворник проверит и спрячет деньги куда-то под мышку, и только после этого съездил ему кулаком по уху.
— Прочь, сука. Больше не подходи, сам носи.
Сигорд знал что делал, по себе знал: бомж и гордость — понятия несовместные, гордых давно бы уже сгноили в обезьянниках, забили бы до смерти, заморили бы голодом, или сами бы они сгорели от стыда и невозможности отомстить.
— Они со мной по-человечески, и я с ними по-человечески, так что пусть не обижаются, — сказал Сигорд пустому небу. — Приползет, никуда не денется.
Через день Дворник принес ему массу, как ни в чем ни бывало, и Сигорд ее как ни в чем ни бывало, принял, в этот и несколько последующих раз никакого песка-довеска не было.
«Контры» с Мироном принесли Сигорду дополнительные, как он и добивался, барыши от Кечу, но вместе с барышами и существенные неудобства: сдавать приходилось не каждый день, а накапливать к рабочей смене Кечу, а, стало быть, таранить весь этот груз в дом и хранить его там. На свалке не спрячешь, а держать массу явно, без присмотра — чистое безумие: разворуют.
Пришел декабрь, а вместе с ним жаркое лето и предновогодние настроения. А за декабрем — январь… Но Дом жил и хранил в себе маленького суетливого человечка. Дом жил, обреченный, и каждый день высматривал сквозь городское марево свою судьбу, но грузовики, краны-стеноломы, тракторы с бульдозерами если и показывались на горизонте, то все равно пробегали мимо, устремленные к другой добыче.
Откуда было знать Дому и Сигорду, что очень крупный чиновник из столичной администрации, заместитель мэра, некий Моршан, не доглядел за происками врагов своих и попал под топор президентской Немезиды: следствие шло — и успешно, чиновнику грозил расстрел, а те проекты, которые он курировал, были приторможены до выяснения всего комплекса обстоятельств, то есть на неопределенное время. Даже повышенный размер взяток со всех заинтересованных сторон не помогал — сдвинуть с места любой из остановленных проектов — это подставить себя под возможный удар, после которого даже тюремная баланда покажется милостью.
— Господин Лауб, пожалуйста, я вас очень умоляю: не кричите на меня. Все, что от меня зависит и даже больше — я сделал. И буду делать, но есть пределы у каждой компетенции. И у каждого терпения, кстати сказать. Мое — почти безгранично, но — почти.