Ночлежная комната, небольшой зал на два десятка комнат, постепенно наполнилась гостями-постояльцами и их запахами, и несмотря на то, что суровые самаритянки-спасительницы дело свое знали, ежедневно и неустанно дочиста отскабливая людей и помещения от грязи, пахло в комнате довольно сильно, можно сказать смердело.
– Бывает – напердят, надышат, струпья расчешут – под утро хоть вешайся. Если насморк пробьет – считай повезло. Ну что, спать?
– А кто такой Пиночет?
– Я же тебе рассказывал, завхоз местный, из бывших воспитанников. Но все равно сохранил от прежней жизни привычку к пьянству и добросовестному труду – руки у него на месте. Я ему по электрической части помогаю, когда я здесь, в электрике он, можно сказать, не петрит. Кличка у него такая и зовут его Аугусто, тезка он мне. Только у него имя Август, а у меня фамилия… Спишь уже?
Нет, Сигорд не спал, он прикрыл глаза, терпеливо переждал, пока замолкнет словоохотливый Титус – о, захрапел, наконец – теперь можно всласть думать о будущем, хоть до утра.
Да, Сигорд искренне убеждал спасительниц, что хочет работу и крышу над головой, но вся его решимость исчезла без следа, стоило ему только в первый же день, первые два часа посидеть, послушать, пообонять, понаблюдать… Лучше под забором сдохнуть, или в обезъяннике… Вот это самое выражение про забор и обезъянник, под которым лучше сдохнуть, Сигорд подцепил несколько лет назад в обезъяннике же, у случайного соседа-бродяжки, и с тех пор присвоил его, пользовался как будто сам его выдумал, так оно ему понравилось… Чем, чем оно ему понравилось – гордостью, свободолюбием?.. Какая там гордость, при чем тут свобода?.. Скорее, лень и страх перед нормальными людьми, от которых отвык, от общения с ними отвык. И как же быть, на что решиться? Завтра он уйдет без благодарственной отработки и очень подпортит себе репутацию в глазах доброхотов; супу может быть и нальют когда, а чтобы опять мыть стричь, да стирать задарма – шиш с маслом! – Сигорд заворочался – и уперся подсердием во что-то твердое, приносящее резкую боль. Рука нашарила нечто холодное и твердое, коробочку странных очертаний… Ах, ты, елки-моталки! Это же станок бритвенный! Сигорд во время гигиентческих процедур, уже в самом конце, когда его стригли наголо, умудрился украсть старомодный станок под безопасное лезвие, вместе с коробочкой, пластмассовым футляром, да пакетик с пятью неиспользованными лезвиями. Если не ошмонают и не найдут – это будет клёво! Кому-то пустяк – а в жизни пригодится, пяти лезвий надолго хватит на самые разные нужды. Когда-то, в детстве, его учили таким вот лезвием затачивать карандаши и он научился…
Коробочка нагрелась, к телу правильно прижатая, теплая такая, гладенькая… Сигорд заулыбался в темноте, перелег на другой бок и заснул.
Сестрам-цистерианкам было не привыкать к людской неблагодарности, Сигорда отпустили легко, не занося ни в какие черные списки, но персонал в приюте более-менее стабильный, память у всех профессиональная – в следующий раз другого бедолагу облагодетельствуют, а этот неблагодарный бродяжка пусть ищет милосердие и бесплатный кошт в других местах.
– Ну, пока!
– За пока – мнут бока! Увидимся еще, Сигорд! Выпьем, закусим, посидим!
– Само собой, Титус Август, дружище. Я помню твой адрес, обязательно занесу должок сигаретный!
– Сам дурак. – Оба рассмеялись, еще немножко пополоскали руками в воздухе, изображая прощание и развернулись спинами: Титус исчез из окна приемного покоя на первом этаже, видимо, сполз с подоконника, а Сигорд побрел к себе в нору. Идти было где-то час неспешным ходом, впереди лежал день среда, почти целиком, не считая утра… Завтрака ему не полагалось, придется опять самому добывать. Сигорд вспомнил вдруг про заначку с червонцем, да про другую – с чаем, да бульонную – из осторожности он все свои ценности рассовал по разным местам, так что если дом жив – то и вещи, скорее всего, целы. Сигорд хлопнул себя по карману штанов, ощупал трофейную коробочку с бритвой и ускорил шаг. Потом остановился: нет уж, если что случилось, то уже случилось, а бегать он не мальчик. Возле уличной урны, на автобусной остановке, лежал здоровенный окурок, напомаженный, бабой выброшенный; Сигорд свернул было подбирать, но поймал на себе взгляд двух теток и отступил: нехорошо. И тут же пожалел: подумаешь, взгляды, зато бы покурил хорошего табачку… Но возвращаться поленился.
Тряпье Сигорду выдали прежнее, то, в котором он пришел сдаваться, однако уже выстиранное, даже вроде как и подглаженное, а кроме того Титус подарил ему рубаху, которую умудрился украсть у сестры-кастелянши – ему самому она оказалась великовата, ибо сложения он был совсем тщедушного, а Сигорду почти впору, разве что воротник широковат. Рубаха была байковая, устиранная в однородную бледно-зеленую клетку, но крепкая еще, и Сигорд надел ее прямо в приютском туалете, перед самым уходом. А старую так и бросил куда-то в угол, на мокрый кафель, пусть лежит, кому надо – поднимут. Прохоря и менять не пришлось, напротив следить, чтобы не заныкали по нерадению (украсть-то не украдут, все сестры там честные, не за деньги трудятся), да не поменяли бы на ерунду. Знатные были прохоря: каблуки нетроганные, шнурки на месте, размер – не жмут, но – натирают, жестковаты. Коричневые. Сигорд надеялся, что коричневые меньше будут нуждаться в чистке, чем черные, не говоря уже о белых, потому что и грязь, и глина – они все неопределенных цветов, не так заметны… Нет, заметны: стоило чуть оступиться – и вот уже нос левого ботинка в желтой грязи, она виднее видного, надо вытирать. Сигорд присел было к луже – промыть… Потом бы насухо протереть… А, нет, дорогой: рукавом рубашки жалко вытирать ботинок, чистая рубашоночка, своя, небось, не приютская… А рукавом куртки тоже не протереть – коротковата, плюс из синтетики, только грязь развезти по рукаву и ботинку.