Если вы священник, придающий позитивный характер неизбежной кончине больного, — это одно. А если вы врач — это другое.
Если вы врач, то вы обязаны предоставить больному точный диагноз. И при этом не раздавить больного этим диагнозом, а сказать ему: «Ваше положение чудовищно. Но из такого положения иногда выбираются. Таким-то и таким-то образом. Вы — сильный человек, вы можете это попробовать. Но мобилизуйтесь до предела, осознайте ужас ситуации и пускайтесь осознанно во все тяжкие. Альтернатива — неминуемая и скорая гибель. Вы не имеете права не использовать шансы на спасение. Поверьте, они невелики, но они есть».
Иначе себя ведут, только со слабыми. И тут перед каждым из нас такая альтернатива, что зашатаешься. Признаём ли мы Россию слабым больным, которого надо уже только утешать? Или мы все-таки считаем Россию хотя и страшно больным, но очень сильным созданием, которое надо мобилизовать? И, не раздавливая тяжестью диагноза, говорить мобилизующую правду о том, что ситуация почти безнадежна? В этом «почти безнадежна» могут быть два акцента: на слове «почти» и на слове «безнадежна».
Естественно, что все, кто хочет спасать Россию, делают акцент на слове «почти». И говорят: «Поймите, наша ситуация почти безнадежна, но не абсолютно безнадежна». А те, кто хочет Россию сломать окончательно, ставят акцент на слове «безнадежна» и говорят: «Точка невозврата перейдена, шансов нет, любая другая констатация — это сладкая ложь», — и так далее.
Мы пытаемся мобилизовать Россию, говоря ей горькую правду и одновременно внушая воодушевляющую надежду («Да, шансов очень мало, но они есть»). Наш политический враг хочет Россию демобилизовать и ослабить, объяснив, что ее положение безнадежно. Мы боремся с этим врагом, и вдруг на театре этой политической войны появляются утешители, которые говорят, что мы уже почти победили, что нам осталось потерпеть — и победа придет. Каковы неизбежные последствия такого расклада сил?
Первое неизбежное последствие — мы вдруг обнаруживаем себя чуть ли не в одном лагере с врагами России, навязчиво вещающими о безнадежности ее нынешнего положения.
Второе неизбежное последствие — все крайние формы бесконечно дискомфортной мобилизации оказываются обесценены. Если мы уже почти вышли из бедственного положения, то зачем со зверской силой рвать пупок? Это ведь только на печатных полосах романтично выглядит: «крайние формы нелинейной мобилизации». А в жизни это попахивает такой жутью, такими надрывами, что при малейшей возможности любой вменяемый социальный организм пошлет это все на три буквы и будет прав. Зачем внушать социальному организму под названием Россия ложные надежды? Для того чтобы больной послал на три буквы врача, предлагающего и впрямь жуткие средства спасения от неминуемой смерти?
Третье последствие, столь же неизбежное, как и два предыдущих, — столкновение утешительных образов с неутешительной реальностью. Пока одни будут рассуждать о знаменах и знаменосцах, болотных чертях и неутомимых солдатах, суровом вожде, спасающем от паники и т. п. — другие будут рассказывать о несуразных средствах, выделяемых на строительство стадиона «Зенит», о хищениях в «Оборонсервисе», о вороватых олигархах, о реакциях общества на обвинения в «жлобстве» и т. п.
Столкновение утешительных романтических образов с подобной прозой жизни вполне прогнозируемо по своему результату. В любой дискуссии эпохи резкого обострения романтические утешительные образы всегда проигрывают приземленной реалистической прозе. Мы это все уже проходили. Легко поэту говорить: «Тьмы низких истин нам дороже / Нас возвышающий обман», — но в острых ситуациях работает иная логика. Вы говорите о знаменосцах и суровых вождях — а вам такое впаривают, что общество начинает хохотать, порою даже против своей воли. Это называется борьбой ложного соцреализма с карнавальщиками. Нельзя выстоять, начав заниматься утешительностью. Как бы вы ни были авторитетны для больного — у вас нет монополии на диагноз: к больному придут другие диагносты и расскажут все — «от и до». А у больного — жуткие боли. И он понимает, что «того»… В этой ситуации он кинется к кому угодно, но только не к утешителю.
Вопрос: какова роль утешителя, если в результате его деятельности больной от него кинется к киллеру?
И еще вопрос: ведь это все мы уже проходили в конце 80-х. Неужели мы хотим это повторить, зная, что враг прямо говорит о перестройке-2, а также о карнавале-2 и так далее?
И еще вопрос: если «танки тонут в липком месиве и уходят под воду, пуская тяжелые пузыри», если «люди проваливаются в трясину и падают в пучину», если «с каждой верстой все меньше остается воинов и солдат», если «повсюду обрубки ног, рук, изрезанные, израненные тела», — то как должен выглядеть прогноз развития ситуации? Нужно посчитать, сколько танков утонуло при прохождении одной версты трясины, сколько людей провалилось в нее за одну версту пути — и ответить на вопрос: «Сколько верст предстоит двигаться по трясине?» Предположим, что этих верст 100. И на каждой версте мы теряем одну сотую личного состава и две сотые бронетехники. С чем мы выйдем на твердую почву?
И кто нам ответит на сухие вопросы: углубляемся ли мы в трясину или нет? Ведь для этого надо измерить глубину трясины, не правда ли? — и сказать, углубляется ли она с каждой верстой пути. Если трясина сначала имеет глубину километр, а через пять верст — девятьсот метров, то мы можем провести хотя бы линейную экстраполяцию (или, если мы профессионалы, построить сплайн-функцию по нескольким точкам) и сказать: если за пять верст глубина трясины изменилась на десять процентов, то за пятьдесят верст глубина трясины может стать нулевой и мы выйдем на твердую почву. Но если через пять верст пути глубина трясины увеличилась — что тогда? Или если эта глубина уменьшилась на один метр?
Итак, мы должны постоянно мерить глубину трясины. И, соответственно, прокладывать путь.
Но главное, мы должны очень твердо знать — что это за трясина. Ибо трясина — это всего лишь образ. А нам нужны такие интеллектуальные метафоры, которые, сохраняя образность (а значит, и идейную энергетику), позволят нам одновременно получить аналитическую модель. Этим мы и займемся.
Экономическая война
Большая энергетическая война. Часть II. Другие и мы: чем располагаем?
На нашу нефть — раз мы столько экспортируем — очень многие «облизываются»…
Юрий Бялый
Если у серьезного специалиста спросить: «А сколько в мире есть нефти, газа, угля, урана и т. д.?» — он честно ответит, что никто в точности этого не знает.
Почему? Причин несколько.
Во-первых, человечество все-таки умнеет. И создает новые технологии выявления месторождений, новые технологии добычи и переработки сырья. И потому это самое «сколько есть» все-таки неуклонно растет.
Во-вторых, для специалиста вопрос «сколько есть?» звучит неправильно. И он обязательно станет его уточнять, и задаст кучу встречных вопросов.
Он спросит, что именно вы имеете в виду?
Сколько есть — при сегодняшнем уровне геолого-геофизической изученности территорий?
Сколько есть — при сегодняшних технологиях добычи?
Сколько есть — при сегодняшних спросе на сырье и ценах на глобальных рынках?»
В-третьих, специалист объяснит, что в мире давно идет тихая и громкая война за энергоресурсы. И потому большинство из тех, кто о реальном количестве ресурсов что-то новое узнает, эту информацию так или иначе либо скрывает. Либо — нужным для себя образом препарирует, впаривая конкурентам ложную информацию. То есть действует в точности так, как во время холодной войны действовали профессионалы, пудрившие мозги врагу насчет реальной ситуации в сфере своих военных технологий. Например, американская программа «Звездных войн», задурившая нам голову во времена Рейгана, стала мощным оружием против нас. Спровоцировав СССР на экономически неподъемный (и совершенно не нужный) раунд гонки вооружений.