В это — вызов неклассичности. В классическом мире ты можешь встретиться с чем-то, потыкать в него и, обнаружив незыбкость, успокоиться и сказать: «Наконец-то я нашел незыбкое! Нашел опору!»
А в неклассическом мире ты должен угадать незыбкое в том, что ты встретил. Соединить его с тем незыбким, что есть в тебе. И изгнать зыбкое из того, что ты встретил, и из себя. И на все это обретенное незыбкое опереться.
Враг не верит, что мы сможем это сделать. Но мы должны это сделать. И именно для того, чтобы это сделать, мы вновь и вновь присматриваемся к постмодернистской теории жизни в зыбком, сотворения зыбкого, создания модификаций зыбкости и так далее.
Война идей
В чем причина? — 2
Жесткое оформление принципиальнейших расхождений между позициями большинства и меньшинства, их отливание в формы холодной гражданской войны — было начато именно нашим «прогрессивным меньшинством»
Мария Мамиконян
Маяковский говорил: «Я себя под Лениным чищу». Что имелось в виду? Что есть великий человек Ленин, и что надо на этого человека ориентироваться. В отличие от Маяковского — гениального, между прочим, поэта — пошлый и мелкий Быков не хочет ориентироваться на великих, потому что тогда его мелкотравчатость будет ясна для всех, включая его самого. Поэтому он хочет навязать великим писателям свою пошлость и мелкотравчатость. Навязать это Толстому, Достоевскому и другим можно только с помощью грубейших подлогов. А дух Рублевки — это и есть дух подлогов, подмен, махинаций. Именно этот дух водит и рукой, и языком Быкова. И дело не только в том, что он не стыдится, занявшись политикой, выступать с конферансом перед «рублевскими» в их святая святых — ресторане. Дело именно в духе. Только обнаружив этот дух, можно понять феномен Быкова. А чтобы обнаружить этот дух, нужно ощутить дух-антагонист, дух великой русской литературы. Тот дух, которому бросает вызов рублевскй антидух, вселившийся в Быкова.
Почему Быков осуществляет свои махинации с вызывающей грубостью? Видимо, расчет на то, что всем, внимательно читавшим авторов, которых он «исследует» в своих публичных лекциях, недосуг его слушать. А не читавшим — нет времени читать в том мире, который был построен два десятка лет назад под веселое похохатывание и самого г-на Быкова, и большинства отечественных интеллигентов, настроенных на радостную волну перемен. Эти «не читавшие» попросту не могли уже читать в необходимом объеме того же Толстого. Они должны были тратить все время, некогда называвшееся досугом, на обеспечение выживания своих семей. Или были детьми, которых уже учили по сокращенной программе и соросовским учебникам. Чем теперь г-н литератор и пользуется, втюхивая современникам «ценные мысли» про тягу великих к здоровому ограничению в себе русской безграничности и про комфорт как обязательный итог, цель и высший замысел. Видимо, всего сущего.
Так ли или иначе, но словцо это наихарактернейшее попадает у него как-то уж совсем не к месту в разговор о русской литературе. Потому что нет в ней места комфорту. Ни у кого нет. Но ведь не ослышались же! Оказывается — как-то по умолчанию у Быкова оказывается — что все поиски справедливого мироустройства, все метания и мучения, все трагические повороты русской всечеловеческой мысли должны пройти один тест: на специфическую результативность. И получить штампик — «комфорт». Но, добавим мы от себя, не получают… Хоть ты будь трижды гений!
Однако как не порадеть родному человечку! Родной литературе, то есть. И Быков радеет. Так возникают трюизмы вокруг «очевидного всем» «тамошнего» рая и будто бы стремления великих к оному раю, но… что называется, «грехи не пускают». Известные коллективные грехи России. Которые — в чем? Опять же, известно. Со времен, когда за вопрос взялся философ А. Ракитов, уж точно. Главный грех — в том самом «культурном ядре». В том, которое отзывается недоумением, когда слышит: «…строй, который не верил в человека, пришел к удивительному комфорту», и порождает неудобные вопросы, типа «для КОГО комфорту?» Ведь надо же признаться, хотя бы после того, как все уже сами наездились и насмотрелись, что западная жизнь весьма разная. Но тех, кто рассуждает о ее комфорте, интересует только тот отсек, в котором живут обладатели оного.
Итак, о ядре, которое так хочется изничтожить во имя комфорта. Что там, в ядре? На уровне языка, наиболее глубинном ментальном уровне, там укоренено определенное представление о «воле». Мы уже затронули пример, из которого явствует наличие этой укорененности. Рассмотрим его же чуть подробнее, вчитавшись еще более внимательно в «Живой труп» Л. Толстого — там ведь дело к одной фразе про «степь» не сводится.
В чем коллизия пьесы? Вокруг чего разворачивается внутренний конфликт? Не сюжет, а внутренняя пружина авторской мысли? Хотя и сюжет тоже. Он в том, что в семье возник «любовный треугольник», и главный герой хочет из него выскочить, избавить от себя жену и друга — очень приличных, «правильных», хороших людей. Что оказывается не так-то просто в условиях действующей бюрократической машины. И даже совсем непросто. И даже ужасно. Но не в этом ведь главное. А в том, что тут-то и возникает противоречие двух идей: либеральной «свободы» и той «воли», которой взыскует почти погибшая (по канонам буржуазной морали), но очень живая человеческая душа. Федя Протасов не укладывается в предписанные рамки. Как не укладывается в эти западные либеральные рамки Россия. Размерчик не тот.
Это все не новость и было разобрано умнейшими людьми предыдущей эпохи. Читаем у М. Лотмана. «В пьесе наслаиваются друг на друга два конфликта. Либеральное понимание свободы воплощено в сюжетной линии, которая связана с судом. Лиза и Каренин становятся жертвами грязной машины, власти чиновников над человеком. Если бы конфликт ограничивался этим, то дело сводилось бы к столкновению беззакония и свободы. В таком варианте пьеса укладывалась бы в общее направление либеральной критики дореформенного суда или его пережитков в послереформенное время. Но сюжет Толстого вводит более сложный конфликт. Неслучайна оговорка Феди: «То есть они опять меня свяжут с ней, то есть ее со мной?» Вопрос не только в том, чтобы обеспечить право Лизы на развод (в этих рамках сюжет укладывался бы в либеральную проблематику). Либеральному понятию свободы Толстой противопоставляет анархический максимализм. Оговорка Феди Протасова выдает другую мысль: свобода — выше морали и любых ее условностей; закон и мораль — порождение цивилизации, а свобода — присуща человеку. Виктор и Лиза вступили в конфликт с уродливыми социальными законами, а Федя выступает в принципе против социальных законов, противопоставляя им свободу чувств, таланта и безграничность права человека на выбор своего пути. Примитивно перефразировав эту ситуацию, можно говорить о столкновении либерального свободолюбия и безграничной «архаической» воли, опирающейся на природу человека».
То есть на взгляд Толстого нравственность человеку присуща от природы, и незачем накладывать на первичную «волю» ограничительные рамки западных институтов, превращая ее в суррогатную «свободу». Путь к заложенной в человеке правде и нравственности — не через страх наказания. Русский путь совершенно иной. И конечно, связан с восприятием мира — природы и человека — как Божьего творения. Когда герой «Идиота» говорит о возможности спасения через красоту, он ведь тоже о целостности, о красоте, просветленной Духом, говорит. Или в «Дневнике писателя»: «Величайшая красота человека, величайшая чистота его… обращаются ни во что, проходят без пользы человечеству… единственно потому, что всем этим дарам не хватило гения, чтобы управлять этим богатством».
И надо суметь вернуться к себе «подлинным», к Замыслу, а не ограничивать законом его искажение. Примерно это есть русская мысль. Но она ведь категорически не равна западной. Как и либеральная «свобода», прорывающаяся маленьким бунтом против буржуазных устоев, никак не равна пресловутому «бессмысленному и беспощадному» русскому бунту. Которого не зря боялись и боятся. Право, есть чего!