Выбрать главу

Лорка говорит, что здесь она кинулась в эту пустоту. Она кинулась в чёрную ночь. И он говорит, что вот это есть игра беса, а всё остальное — есть теория.

Мы помним строки Пастернака: «И тут кончается искусство, И дышат почва и судьба». Это уже то, что находится за некими последними пределами.

Итак, в тот момент, когда Матвей Рязанцев, маленький мальчик, ощущает, что сейчас умирает его брат, когда он впервые сталкивается с феноменом смерти, когда в его душу это закрадывается — он инстинктивно, чтобы изгнать всё это, кидается в это растворение, в эту потерю формы — в то, что находится за гранью любой и всяческой обусловленности, и в то, что предлагает Великая тьма — «ночной огромный мир».

Это даже не Сартр, не Камю. Это круче.

А когда он возвращается, уже имея этот опыт, он видит смерть. Он видит «иссиня-белого чужого мальчика», своего же брата и воющего отца. И он понимает, как устроен мир. И он прячется в раковину работы, алгоритма, деятельности, заорганизованности. Он помещает себя в этот корсет. И расшатывает этот корсет музыка.

Недаром один из героев «Волшебной горы» Томаса Манна говорил главному герою Гансу Касторпу: «Бойтесь музыки, инженер, ибо музыка — есть стихия бесконечного». Она, будучи предельно формализована и абстрактна, одновременно несёт в себе дух бесконечно-необусловленного. Если кого-то это интересует, то стоит внимательно прочесть статью Фридриха Ницше «Рождение трагедии из духа музыки».

Дух музыки… «Бойтесь музыки, инженер».

Эта гармонь здесь выступает, как вот эта музыка — та самая дионисийская стихия, которая для Ницше противостоит аполлоническому миру форм. Тому аполлоническому миру, в который погрузил себя Матвей Рязанцев в тот момент, когда он испытал этот экзестенциальный, дионисийский опыт и бежал от него. Ему всё время вспоминается только этот опыт.

Я мог бы прочитать десятки рассказов Шукшина, в которых непрерывно прослеживается та же самая экзистенциальная тема.

Ну, все помнят и «Калину красную», в которой всё было проникнуто тем же самым. Уже перед тем, как столкнуться с криминальным злом и погибнуть, Шукшин сидит вместе с братом жены у озерца, и они рассуждают там об этом.

— А зачем мы пришли в мир?

— Ну, нас же никто не спрашивал…

И Егор — герой «Калины красной» — был так же ужален этим экзистенциальным жалом в сердце, как и Матвей — герой данного рассказа. Его «я вам устрою бордельеро, разбег в ширину…», «праздника жаждет душа» — это как теория праздника Бахтина. Шукшин был совсем не прост… Шукшин был поразительным образом пропитан и русской почвенной культурой, и западной. И он жадно тянулся туда… И он удивительным образом умел это в себе синтезировать.

Вот это всё не оставляет шансов Егору ни на что.

— Никем не могу быть в этом мире. Только вором, — говорит он.

Вот его прыжок в криминальное — есть прыжок одновременно в этот омут, в ту чёрную ночь, от которой так отодвинулся Матвей в тот момент, когда он испытал этот опыт контакта с Великой тьмой.

Шукшин внимательнейшим образом, просто как учёный, как микробиолог наблюдал, как бациллы этого социального заболевания проникают в каждую клеточку советского культурного тела.

Но ведь не он один это наблюдал. Это так интересно прослеживать в советской культуре — так горестно и так интересно…

Экзистенциальная скука — фильмы: «Июльский дождь», «Мне двадцать лет», бондаревская «Тишина».

О чём бондаревская «Тишина», особенно вторая часть её? Скрипящий дом, в котором они абсолютно одиноки, это проникновение чего-то сквозь стены дома…

Чего так боится гибнущий в «Береге» лейтенант Княжко?

Это опять попытка что-то противопоставить уже проникающему в душу экзистенциальному заболеванию.

«Надышался я этой самой смерти, — говорит молодому интеллигентному лейтенанту Меженин — такой поживший, бывалый сержант, который противопоставлен этому лейтенанту, как циник романтику, — нахлебался я её по самые-самые».

И опять-таки — чего нахлебался? Вот этой же смертной воды.

Любая культура, лишённая метафизики, абсолютно уязвима по отношению к экзистенциальному заболеванию. Только метафизика является стеною, иммунным барьером на пути отношений человека и человеческих смыслов — и смерти, которая обессмысливает жизнь.

Как только эти стены рушатся, возникает «В ожидании Годо» Беккета, возникает мир абсурда. Человек так или иначе где-то должен найти компенсацию этому абсурду.

Никто так не заболевает быстро смертной болезнью в условиях отсутствия метафизического иммунитета, как русские. Потому что именно они более всего жаждут метафизических смыслов, и именно они без них становятся абсолютно беспомощными.