Нельзя, чтобы Европа бросала вызов Соединенным Штатам, она не должна быть оазисом спокойствия. А значит, она станет оазисом беспокойства! И это легко делается — вот так, как это было сделано в Норвегии! Это ведь еще и обучающий пример: «делай, как я».
Человек, который спокойно ждал, пока его возьмет полиция, написал 1200 страниц по поводу своих целей. Он изготовился заранее, он все продумал, он абсолютно холоден. И он не один, то есть настолько не один, что дальше некуда.
Значит, все это в целом вписывается в картину турбулентности.
Но вот здесь мне хотелось бы у всех любителей практической политики попросить извинения за то, что я сейчас рассмотрю еще один уровень, который для людей, чувствующих значение сложного и тонкого в политике, может, является и основным, но кому-то это может показаться не имеющим прямого отношения к делу.
Уже много лет назад известным западным драматургом Максом Фришем была написана пьеса «Граф Эдерланд», которая привлекла мое внимание где-нибудь году в 1968-м, а написана она была еще раньше.
Я всегда думал: почему место действия, пусть с натяжками, наверное, — все-таки Норвегия? Ну, может быть, и Швеция, вряд ли Финляндия, но именно Северная Европа, а ближе всего как-то к Норвегии. Почему Норвегия? Что так привлекает Макса Фриша в Норвегии, почему норвежские легенды он обрабатывает на свой новый манер и почему он выдвигает свою, не получившую подтверждения в то время, когда он это писал, версию терроризма?
Конечно, в этой версии есть что-то от Франкфуртской школы: от Маркузе, от Адорно, Хоркхаймера — от того, что витало в воздухе с 60-х годов. Но я неуловимо чувствовал, что Фриш идет куда-то дальше и что в этих его описаниях есть какой-то прогноз… Что он что-то предвидит.
Я несколько раз подбирался к этой пьесе, думал поставить ее, не поставить, что с ней делать? Облизывался на нее, как кот на сметану, не знал даже сам — почему. И в первый же момент, когда я услышал отчет своей аналитической группы о событиях в Норвегии, мне сразу вспомнилась эта пьеса.
И я просто не могу не зачитать здесь довольно длинного фрагмента из нее, потому что мне кажется, что именно это отвечает на какие-то онтологические вопросы.
Если кому-то покажется, что я тем самым хоть в малейшей степени оправдываю бесконечную омерзительность терроризма, то это никоим образом не так. Терроризм мне беспредельно отвратителен. Но, как говорят в таких случаях, одной моральной оценкой сыт не будешь — нужно осмысливать явления, осмысливать их полностью: и политически, и геополитически, и экономически, и специально (то есть в деталях), и онтологически, и метафизически (можете здесь назвать любое другое слово).
В пьесе есть некий господин прокурор, который вдруг начинает понимать террориста-убийцу. В первой сцене, которая называется «Прокурор устал», прокурор разговаривает со своей женой Эльзой. Эльза говорит ему: «Мартин, уже поздно, два часа ночи, надо ложиться спать».
«Эльза: Мартин, уже два часа.
Прокурор: Знаю, знаю: через восемь часов я предстану перед судом в отвратительном черном облачении, чтобы вести обвинение, а на скамье подсудимых будет сидеть человек, которого я все больше и больше понимаю. Хотя он ничего не объяснил толком. Мужчина тридцати семи лет, кассир в банке, приятный человек, добросовестный служака на протяжении всей своей жизни. И вот этот добросовестный и бледный человек взял однажды в руки топор и убил привратника — ни за что ни про что. Почему?
Эльза: Почему же? (Прокурор молча курит.) Нельзя же думать только о делах, Мартин. Ты изводишь себя. Работать каждую ночь — да этого ни один человек не выдержит.
Прокурор: Просто возьмет однажды топор…
Эльза: Ты меня слышишь?
(Прокурор продолжает молча курить.)
Уже два часа.
Прокурор: Бывают минуты, когда я его понимаю…
…Четырнадцать лет в кассе — из месяца в месяц, из недели в неделю, изо дня в день. Человек выполняет свой долг, как каждый из нас. Взгляни на него! Вот, по единодушному мнению свидетелей, вполне добропорядочный человек, тихий, смирный квартиросъемщик, любитель природы и дальних прогулок, политикой не интересуется, холост, единственная страсть собирать грибы, нечестолюбив, застенчив, прилежен — прямо-таки образцовый служащий. (Кладет фотографию.) Бывают минуты, когда удивляешься, скорее, тем, кто не берет в руки топор. Все довольствуются своей призрачной жизнью. Работа для всех — добродетель. Добродетель — эрзац радости. А поскольку одной добродетели мало, есть другой эрзац — развлечения: свободный вечер, воскресенье за городом, приключения на экране…
…Он говорит, что я — единственный, первый человек, который его понимает.
Эльза: Кто говорит?
Прокурор: Убийца.
Эльза: Ты переутомился, Мартин, вот и все. Расшатал нервы. Один процесс за другим! Да еще при твоей аккуратности, добросовестности…
Прокурор: Да-да, конечно.
Эльза: Почему бы тебе не взять отпуск?
Прокурор: Да-да, конечно.
Эльза: Человеку это необходимо, Мартин.
Прокурор: Да-да, конечно. Может быть. А может быть, нет… Надежда на свободный вечер, на воскресенье за городом, эта пожизненная надежда на эрзац, включая жалкое упование на загробную жизнь… Может, стоит только отнять все эти надежды у миллионов чиновничьих душ, торчащих изо дня в день за своими столами, — и какой их охватит ужас, какое начнется брожение! Кто знает, может быть, деяние, которое мы называем преступным, — лишь кровавый иск, предъявляемый самой жизнью. Выдвигаемый против надежды — да, против эрзаца, против отсрочки…»
Следующая сцена — убийца разговаривает с адвокатом. Адвоката зовут Доктор Ган.
«Доктор Ган: Возвращаюсь к моему вопросу: что вы думали и чувствовали, когда в тот день, двадцать первого февраля, возвратились из известного места?
Убийца: Да что угодно!
Доктор Ган: Вспомните!
Убийца: Легко сказать — вспомните.
Доктор Ган: Когда вы направились в туалет…
Убийца: Ну уж это зачем?
Доктор Ган: Я опираюсь на факты, изложенные в деле.
Убийца: Если верить тому, что изложено в деле, доктор, можно подумать, что я всю жизнь провел в известном месте.
Доктор Ган: В деле изложены ваши собственные показания.
Убийца: Я знаю.
Доктор Ган: Так что же?
Убийца: Пусть!
Доктор Ган: Что — пусть?
Убийца: Пусть это в некотором роде правда. Что я провел свою жизнь в известном месте. В некотором роде. Помню, у меня часто было именно такое чувство.
Доктор Ган: Вы уже говорили, что всегда использовали для этой надобности служебное время. И этой шуткой рассмешили присяжных. Я не против того, чтобы их смешить, но сам этот факт несуществен — так поступают все служащие.
Убийца: Несуществен — именно… Часто у меня было такое чувство, доктор, что все несущественно: и когда я стоял перед зеркалом, бреясь каждое утро, — а мы должны были быть безупречно выбритыми, — и когда зашнуровывал ботинки, завтракал, чтобы ровно в восемь быть у своего окошка, каждое утро…
Доктор Ган: Что вы хотите сказать?
Убийца: Лет через шесть я стал бы доверенным фирмы. (Курит.) И это бы ничего не изменило. Вообще я ничуть не жалуюсь на дирекцию банка. У нас было образцовое учреждение. Швейцар, я сам видел, завел даже специальный календарь, в котором отмечал, когда смазывали каждую дверь. И двери там не скрипели, нет. Это нужно признать.