Остается только пожалеть о том, что до нас не дошли отклики Минто на военные события, последовавшие вскоре после смерти Суворова. «Превосходные австрийские генералы», побеждавшие под руководством русского гения, были повержены в 1800 году. В битве при Маренго Бонапарт принудил к капитуляции армию Меласа. Соперник Суворова Моро разгромил армию эрцгерцога Иоанна при Гогенлиндене.
Пятого ноября 1799 года Ростопчин поспешил известить «своего великого друга» о последних распоряжениях императора. «Светлейший Князь! Объявляю Вам, что… Государь приказал сделать проэкты для литья статуи Российского генералиссимуса». «Статуя опробована и идея счастлива, — пишет Ростопчин 3 января 1800 года. — Герой в виде сражающегося воина; правая рука вооружена мечом, поражает; левая с щитом, прикрывает жертвенник, на коем две короны и тиара. И за жертвенником растут из земли лилии (символы французской королевской власти. — В. Л.). Место статуи будет против главной фасады Михайловского замка, и сей монумент — достойный и проницательности Великого Государя, и великих беспримерных дел Его героя».
В эти самые дни в Прагу приехал придворный художник саксонского курфюрста Иоганн Генрих Шмидт с поручением написать портрет российского генералиссимуса.
«Сеанс был назначен Шмидту во время обеда, часу в девятом утра, — передает со слов своего отца (дипломатического чиновника, состоявшего при полководце) барон Ф.А. Бюлер. — Суворов сидел за столом в рубашке и разговаривал с генералами. Шмидт рисовал с него, сидя за другим концом стола. После обеда Суворов прочел молитву и проскакал мимо Шмидта на одной ноге, закричав "кукареку". Мундир и ордена Шмидт писал после, для чего камердинер Суворова Прошка вынес ему австрийский фельдмаршальский мундир с блестковыми (шитыми. — В. Л.) звездами».
Фукс также вспоминает о том, как создавался портрет, правда, перепутал имя художника — вместо Шмидта у него Миллер:
«Курфирст Саксонский, уважая отличные достоинства великого россиянина, изволил отправить в Прагу (в Богемии) знаменитого своего живописца Миллера для списания портрета Суворова, который будет украшать Дрезденский Музеум или, лучше сказать, Музеум Европы.
Сими словами возвестил я Князю Александру Васильевичу о прибытии артиста в Прагу. Он отвечал: "Зачем изволит беспокоиться Его Светлость? Откажи ему и скажи, что я мальчишка".
Сии слова меня поразили, я остановился и произнес с жаром: "Судить, кто вы, не ваше дело; предоставьте сие Европе. Ужели вы заставите художника сказать вам, что сказано было Монтескье, отказавшемуся также от портрета: 'Разве в отказе сем меньше гордости?' "
Он запрыгал, поставил посреди горницы стул и велел ввести к себе живописца. При появлении сего сединами украшенного старца Князь тотчас обнял его и расцеловал. Потом, отскочив, начал по-немецки следующую речь: "Его Светлость Курфирст желает иметь мой портрет. Ваша кисть изобразит черты лица моего — они видны; но внутреннее человечество мое сокрыто. Итак, скажу вам, что я проливал кровь ручьями. Содрогаюсь. Но люблю моего ближнего; во всю жизнь мою никого не сделал несчастным; ни одного приговора на смертную казнь не подписывал; ни одно насекомое не погибло от руки моей. Был мал, был велик (тут вскочил на стул); при приливе и отливе счастья уповал на Бога и был непоколебим (сел на стул), как и теперь".
Тут он умолк, сидел неподвижно, и восхищенный художник с чувством гордости принялся за кисть».
Егор Борисович не без литературных прикрас и ошибок сообщает, что, когда портрет был готов, перед художником встал вопрос: «Показать ли его оригиналу, который никогда не хотел видеть себя и в зеркале?» Суворов, едва взглянув, спросил:
— Полезны ли вам были психологические мои рассуждения о самом себе?
— Очень, — отвечал художник. — Для начертания характеров пригодно всё, даже мелочи. Толпою не замечаемые черты делаются для артиста, изобразителя души в теле, весьма важными. Счастливо перенесенные на холст, они дают портрету всю физиономию. До сего невдохновенный художник никогда не достигнет. Рубенс… изображал смеющееся дитя. Один миг волшебной его кисти — и дитя, к изумлению всех предстоящих, плачет. Я не Рубенс! Но он бы в первый раз позавидовал теперь моему счастью.
Прекрасное описание портрета и его оценку находим у А.В. Помарнацкого: «Изображен Суворов в белом австрийском мундире, с обнаженной головой, с задорным хохолком, со спустившейся на лоб прядью и легкими, разлетающимися на висках прядями седых волос. Глаза смотрят остро и внимательно, брови с характерным изломом слегка приподняты и придают лицу чуть насмешливое выражение. Асимметричные складки у рта со слегка выдвинутой нижней губой усиливают впечатление подвижности лица Суворова и заставляют зрителя предчувствовать насмешливую улыбку, еще таящуюся внутри, но вот-вот готовую заиграть на устах старого полководца, который сейчас, кажется, обронит какую-нибудь из своих саркастических шуток. Характерная черта Суворова — его необыкновенная духовная и физическая подвижность, юношеская легкость, которую он сохранил до последнего года своей жизни, — с большим мастерством запечатлена в этом последнем прижизненном его портрете».
К этому мастерскому эссе исследователя можно добавить только один штрих: лицо Суворова дышит необыкновенной просветленностью и благостностью, словно полководец говорит зрителям: свой долг я исполнил, утвердил славу русской военной школы и свою славу.
БОЛЕЗНЬ, ОПАЛА, СМЕРТЬ
При виде оживленного, казалось, не знавшего утомления полководца никому не могла прийти в голову мысль, что ему оставалось жить считаные недели. «Это был, — отмечает Помарнацкий, — последний подъем, как бы продолжавший необычайное напряжение духовных и физических сил Суворова во время кампании последнего года. За этим длительным напряжением неминуемо должен был последовать кризис, и он наступил, когда кипучая боевая деятельность и шум чествований и празднеств остались позади. Тотчас по выезде из Праги 14 января 1800 года Суворов почувствовал недомогание. В пути болезнь его (простуда и общее недомогание) обострилась, силы угасали, и в Петербург, где вместо заслуженных почестей его ждала новая опала, он приехал тяжелобольным».
По пути из Праги в Краков генералиссимус остановился в городке Нейтингене (ныне Нови-Йичен) в Моравии и посетил гробницу знаменитого австрийского полководца Лаудона. Прочитав длинную и величественную эпитафию, украшавшую памятник, он сказал, что желал бы, чтобы кости его лежали в Отечестве, а на могильной плите было написано: «Здесь лежит Суворов».
Письмо Ростопчину из Нейтингена от 27 января Суворов начинает словами: «Я возвратился с места, где скончался Лау-дон: пролил по нем слезы — жребий смертных» — и тут же переходит к оценкам продолжающейся европейской войны. «Любезные герои "готдемы"[50] воюют для корыстей: они как вечно целы на их природных островах». Особенно возмущает полководца захватническая политика венского двора в Италии, освобожденной в результате его побед. Австрия становится сильнее «атейской (атеистской, безбожной. — В. Л.) Франции, изнуренной способами едва ли не на половину последней Италианской кампанией… Что ж скажет всегда хитровозражающий Поцдам? [постоянная соперница Австрии — Пруссия]…. Ныне Берлин малосильнее Вены. Великий Император Норда (Севера, то есть России. — В. Л.) — правитель судьбы». Он предвидел, что эгоистическая политика европейских держав приведет к захвату Наполеоном почти всего континента, а спасительницей его станет Россия.
В Кракове Суворов почувствовал себя так плохо, что сдал командование армией генералу А.Г. Розенбергу и поспешил в свое имение «Кобринский Ключ».
Девятого февраля адъютант генералиссимуса барон Александр Розен писал князю Алексею Горчакову в Петербург:
«Вчерашнего числа приехали мы в Кобрин. Князь занемог в Кракове и для того здесь остановился дня на четыре. Болезнь его не опасная, но напротив, к счастию, что вода вышла наружу. По всему телу пузыри водяные… Вот уже четыре дня, что он совсем ничего не ест, не пьет. Сегодня я уговорил его поесть супу и доктор позволил понемногу пить аглицкого пива. Надеюсь, что дни чрез три в состоянии будет ехать.