Ален был оптимистом. Он твердо — кому-то покажется, что даже слишком безоглядно, — верил в прогресс, в торжество здоровых сил жизни, в ее, как мы бы сейчас сказали, способность к саморегуляции. Примеры тому он видел в природе и в свободном человеческом разуме.
Идея гармонии человека и природы — одна из главных мыслей Алена, особенно в ранних «Суждениях». В известной степени он предвосхитил современное «экологическое» направление в западной культуре. Противник агрессивного вторжения человека в природу, он недолюбливал скоростные экспрессы и восхищался конструктивным изяществом парусника, который побеждает стихию ее же собственной силой. Ален смотрит на мир как труженик, без ложного умиления, «по-крестьянски»: в каждой детали элегантного судна, даже в девственной красоте дикого, казалось бы, леса воплощен человеческий труд. Согласие природы и человека вырастает из их противоборства, только противоборство это — взаимно уважительное, равноправное соперничество, а не слепое разрушение и истребление.
И вторая надежда Алена — здравый смысл людей, который, впрочем, и сам неотделим от природы, «растет... как растет в поле рожь или пшеница». Ален-моралист настойчиво старается содействовать этому росту, формированию подлинно разумного человека, умеющего преодолевать предрассудки и обуздывать свои страсти. Свободный разум людей — залог выживания всей нашей цивилизации, которой постоянно грозит «механичность», духовная спячка; в нем же и защита от беспринципных властолюбцев — «господ правителей», которым так хотелось бы иметь дело не с сознательными, критически мыслящими гражданами, а с бессловесным бараньим стадом...
В 1914 году «господам правителям» с помощью ура-патриотических демагогов удалось развязать в Европе империалистическую войну. Ален, по возрасту свободный от мобилизации и нимало не обманутый шовинистической пропагандой, все же счел своим долгом пойти на фронт добровольцем, полагая, что судить о войне вправе лишь тот, кто сам ее прошел. Трехлетний фронтовой опыт заметно сказался на его творчестве 20—30-х годов. Беспощадно осуждая шовинизм (в победившей Франции это звучало отнюдь не в унисон общим настроениям), Ален в то же время понял, что путь к гуманизации жизни труднее, чем представлялось раньше. В бедствиях войны он увидел прежде всего нравственную деградацию общества — хладнокровно-деловитое пренебрежение человеческой жизнью, забвение традиций Разума, бессовестную спекуляцию извращенными понятиями о справедливости, долге и праве. В послевоенные годы Ален ясно ощущал, что война хоть и прекратилась на полях сражений, но прочно застряла в сознании людей, осталась неизжитой духовно. В Европе, перекроенной по Версальскому договору, назревали новые конфликты, в разных ее странах стали появляться фашистские диктатуры. Ален доброжелательно принял социалистическую революцию в России, но опасался — как оказалось, обоснованно, — что в ходе конфликтного политического развития она может далеко отойти от своих первоначальных демократических идеалов. Что же касается мечты писателя о гармоничном союзе человека с природой, то она явно противоречила реальному промышленному развитию цивилизации Запада.
В поздних эссе Алена чаще звучит тревога, горечь, порой даже свифтовский сарказм: нравственный упадок людей может, не ровен час, кончиться тем, что о них станут свысока рассуждать даже домашние животные — не лошади-гуигнгнмы, так премудрые собаки... И все же Ален-гуманист не складывает оружия и продолжает упорно, терпеливо стучаться в сердца людей, отворачивающихся от неприятной правды, закрывающих перед ней свои двери и окна. А достучаться до сердец он умел — недаром он был не только литератором, но и профессиональным педагогом, воспитателем. Его средства художественного убеждения разнообразны — тут и прямые житейские советы и наставления, учащие человека критическому самосознанию, внимательному и уважительному общению с окружающими; тут и дразняще-парадоксальные рассуждения, в которых Ален не уступал своему английскому современнику Г. К. Честертону (тот также был защитником гуманизма и здравого смысла, и оборону свою он также держал на «домашнем», моралистическом плацдарме); тут и лукаво-ироничные басенные иносказания — скажем, «император и царь Лев Первый» в оригинале недаром зовется не Leon, a Lion, то есть не «Лев» (имя человека), а «лев» (наименование «царя зверей»)... Но особенно, может быть, важна аленовская задушевность, обращение к лично пережитому: он ведь и запах интернатской столовой знал не понаслышке, и нормандскую природу любил с детства, и на фронте служил рядовым артиллеристом. За иронией Алена слышится мягкий, слегка застенчивый лиризм, который дал повод ученику и почитателю Алена Андре Моруа охарактеризовать некоторые миниатюры своего учителя как «стихотворения в прозе». Как и всякая настоящая литература, аленовские «Суждения» заставляют читателя сопереживать и задумываться.