Выбрать главу

25

В эти дни христианнейший король Филипп II, страшный «Эскуриальский паук», уже ткал свою паутину, в которой суждено было запутаться, как мухе, совести всего христианского мира. Славился король своим «благочестием» недаром: тридцать пять тысяч костров, на которых горели «еретики» в Нидерландах, свидетельствовали миру об этом благочестии.

«Как мог ты меня, рыцарь, — рыцаря предать в руки этих монахов?» — спросил однажды короля, проходя мимо него на костер, один из тридцати осужденных еретиков в Валладолиде.

«Если бы и родной сын мой был таким еретиком, как ты, я подложил бы дров в его костер!» — ответил король.

В мрачном дворце Эскуриала он жил, как монах, в таком уединении, что народ почти никогда не видел лица его. Месяцами ждали послы великих держав свидания с королем, а нищие монахи, если только молва провозглашала их святость, могли видеть его когда угодно. «Людям порядочным нет к нему доступа, а вшивую братию ласкает!» — негодовали придворные.

Столько наслышался король, может быть, от этой «вшивой братии» о новой великой святой в г. Авиле, яснейшей донье Терезе де Агумада, что просил ее молитв за себя и за королевство свое точно так же, как некогда мать его, императрица Изабелла, просила молитв у Магдалины Креста. Если же слышал он и о бывшем Терезе чудесном видении — «Бане Крови», то, может быть, в страшную Варфоломеевскую ночь 1572 года, того самого, когда совершилось «бракосочетание» Терезы с Женихом ее Небесным, — вспомнил король эту страшную Баню и хотя совсем иначе, но почувствовал и он, как Тереза, что «по всему телу его льется Кровь, такая горячая, как будто прямо из ран Господних», и это было ему так же, как ей, «невыразимо сладостно».

Слишком понятно, что, узнав о буре гонений, воздвигнутых на Терезу и на великое дело Реформы, король их защитил и что одного мановения руки его было достаточно, чтобы сделалась, как некогда на Геннисаретском озере, «великая тишина» после бури.

В то же время получено было разрешение от папы Пия IV основать новую женскую обитель св. Иосифа в г. Авиле, и «городские власти наконец решили, что если только обитель будет иметь доход, то они оставят ее в покое». «Думала и я, — вспоминает Тереза, — что большого зла не будет для обители иметь доход, пока вся эта смута не кончится, — с тем чтобы потом от него отказаться, и даже мне иногда казалось, что такова и воля самого Господа». «Жили мы прежде милостыней, и многого труда мне стоило получить на то разрешение Св. Отца, чтобы нас не принуждали жить на доход, нарушая обет нищеты».

В декабре 1562 г. Тереза перешла в обитель Св. Иосифа. Все ее имущество, при выходе из богатейшего монастыря Благовещения, была соломенная постель, железные вериги, веревка для самобичевания да ветхая, заплатанная ряса. Правнучка леонских королей, яснейшая донья Тереза да Агумада, сделалась «смиренною сестрой Терезой Иисуса».

«Было для меня предвкушением блаженства небесного видеть этот маленький домик, удостоенный присутствия самого Господа в Святейших Таинствах, и ввести в него четырех бедных сирот, великих служительниц Божьих».

Радоваться бы надо, казалось, что совершилось наконец великое дело, начало Реформы, но радости в душе ее не было: вдруг потухла радость, как пламя свечи, которую кто-то задул; знала кто, — диавол. Страшная тоска напала на нее — чувство какой-то вины бесконечной, — она сама хорошенько не знала какой, но, может быть, в младенчески невинных глазах о. Пэдро и в безмолвно вопрошающих глазах сестер, особенно Марии де Окампо, первой принявшей постриг в новом Кармеле, — читала она свой приговор, и ей казалось тогда, что, согласившись, чтобы обитель имела доход, она изменила Господу и предала Его лобзанием Иуды. «Дочь моя, да не будет монастырей с доходами, — такова воля Моя и Отца Моего», — помнила она эти слова, услышанные некогда из уст самого Господа, и вот захотела соединить бедность с богатством, Христа с Маммоном, как будто один и тот же Христос мог сначала сказать: «Блаженны нищие», а потом: «Блаженны богатые». О, насколько лучше были те внешние гонения людей, чем это внутреннее гонение Врага! Вот когда бесы повалили новую стену обители так, что, падая, задавила она до смерти уже не младенца Гонзальво, а самое Терезу.

Хуже всего было то, что она уже не могла молиться о прощении, потому что знала, что если бы даже Господь ее простил, то сама она не простит себя никогда, и мучилась этим так, что ей казалось иногда, что уже и здесь, на земле, заживо начались для нее те вечные муки ада, о которых было ей видение, пять лет назад: точно втискивали ее и все не могли втиснуть в маленькую, выдолбленную в каменной стене ямку, — с такою […], как будто не другие, а сама она вырывала из себя душу. «О, скорее бы, скорей наконец, — за Магдалиной Креста на костер!» — может быть, думала она с отчаяньем.

Но и теперь, как уже столько раз, спасло ее чудо. В самой черноте адова мрака явился ей однажды Христос в таком лучезарном сиянии, что она не могла поднять глаза на лицо Его. Он ничего не сказал ей, — только посмотрел на нее так, что всех мук ее как не бывало, и снова была она так уверена в деле своем, так спокойна и радостна, как будто Он Сам вел ее за руку.

26

13 августа 1567 года авильские граждане с удивлением увидели, как четыре тяжелые, крытые полотном телеги, в каких ездят жиды на сельские ярмарки, подъехали к воротам новой обители Св. Иосифа; как вышли из нее четыре монахини и нагрузили на телеги свой нищенский скарб; как вышла и «Мать Основательница», Madre Fundadora, — так теперь называли Терезу, — и, с помощью возницы, судя по смуглой разбойничьей роже, выкреста из мавров, изобралась на одну из телег, держа в одной руке бутыль святой воды, а в другой — восковую куклу Младенца Христа, Nino, с которой никогда не расставалась, и уселась на соломе, среди четырех сестер, точно курица среди цыплят своих. Тут же пронзительно визжал поросенок, «должно быть, подарок какому-нибудь важному духовному лицу, покровителю», догадались граждане. «Гарр! Гарр!» — крикнул возница на тощих, ободранных мулов и защелкал бичом; сплошные, без спиц, деревянные колеса телег заскрипели оглушительно, и поезд медленно тронулся по большой Саламанской дороге.

К вечеру только узнали авильские граждане, куда и зачем выехала Тереза: в богатый торговый город Медина-дель-Кампо, чтобы и там основать такую же обитель Нового Кармеля, как в Авиле, и что будет их основывать во всех больших городах Испании — в Мадриде, Севилье, Толедо, Саламанке, Валладолиде, Бургосе. Громко люди говорить не смели, потому что знали, что сам христианнейший король покровительствует Терезе; шептались только по углам, но эта ненависть тайная была еще ядовитее, чем явная. Говорили, что ей, как могучей ведьме, заключившей договор с диаволом, ничего не стоит обмануть короля, весь королевский Совет и даже самого Великого Инквизитора так же точно, как обманула их Магдалина Креста; что осрамит она город Авилу не только на всю Испанию, но и на весь христианский мир и что, может быть, следовало бы потихоньку убить ее, сжечь и развеять пепел ее по ветру.

А в это время поезд Матери Основательницы все так же медленно двигался в лютом зное, по выжженным горам и пустыням старой Кастилии; поросенок визжал все так же пронзительно, — боялись что, не доехав до места, издохнет. В царственно-прекрасных, тонких и бледных, влажных от пота пальцах Матери восковая крашеная кукла Ниньо таяла, и краски линяли на ней. «Надо будет перекрасить заново бедняжку!» — думала она, как в бреду.