Анна. Моя взрослая дочь, мой единственный ребенок. Неумело, до чего же неумело я ее воспитывала, но ведь о том, как воспитывать, не сказано ни в тех книжках, которые я читаю, ни в тех, которые пишу. Анна, моя дочь… Моя дочь, мне кажется, немножко на меня похожа: у нее мои черные густые волосы, и, когда она их распускает, они доходят до лопаток, а если она вечером задумчиво накручивает прядь на карандаш, я знаю, что и этот жест наш общий. Когда Анна была маленькая, я часами смотрела на нее, изучала, исследовала, а потом удивлялась тому, что она вышла из меня. Ее руки; ее ногти такие же крепкие, как мои, никогда не ломаются; ее четко очерченные пальцы на ногах и этот едва видный ноготок на мизинчике, можно подумать, просто чуть более твердый кусочек кожи — и все; линии ее руки, которые я, нахмурясь, старалась прочесть, старалась разгадать ее будущее, радуясь, что линии такие отчетливые, — я читала, что это знак долгой и счастливой жизни, долгой, счастливой, спокойной, как река на равнине. Родинка посреди спины — темная, похожая очертаниями на крохотную грушу. Маленькие волосики, много-много маленьких волосиков там, где начинается коса, тонкие плечи, колени — красиво вылепленные, гладкие. Она, моя Анна, никогда особо не шалила, вот, скажем, она никогда не разбивала коленок, а со мной — ребенком и подростком — это случалось десятки раз.
Когда Анна была маленькая, она что ни вечер проводила пальчиком по какому-нибудь из моих многочисленных неровных шрамов и расспрашивала, а этот от чего, а этот, а этот. И я рассказывала историю каждого. Этот остался после того, как я полезла на манговое дерево за самым красным плодом, а ветка обломилась, и я упала — на мягкую землю, но хватило одного камешка, одного-единственного, чтобы вот так сильно разодрать кожу. Этот… этот… а-а-а, мы сдавали бег на двести метров в школе, мне было пятнадцать, никаких синтетических покрытий еще не существовало, я неслась по гравию в белых теннисках на резиновой подошве, и гравий отзывался на каждое касание: скррр, скррр, скррр… я упала и вскочила так резво, будто ничего и не случилось, просто я пробежала короткую дистанцию, а потом две медсестры держали меня за руки и за ноги, а третья выдирала пинцетом крошки этого самого гравия, впившиеся в красную, распухшую плоть. Кстати, если манго мне и не досталось, то соревнования-то я выиграла, но все, что случилось дальше, Анну уже не интересовало. А этот… мы с братом играли в футбол на лужайке — мокрой и грязной после дождя, нога соскользнула с мяча, я грохнулась, разбила коленку, после операции остался длинный, похожий на застежку-молнию шрам, ну и болит, когда холодно. Анна вздрагивала и — уже тогда — говорила мне: «Мама, ты неисправима».
Я любила вспоминать все это, я надеялась, она станет мною гордиться — вот, дескать, какая у меня мама, мама-сорвиголова, мама не хуже любого мальчишки, отчаянная мама, я надеялась, она станет рассказывать друзьям, что у нее за неугомонная мама, просто вихрь, но нет, она ничего не рассказывала, она меня не понимала, а иногда и немножко стыдилась. Это я точно знаю. Ведь когда к ней приходили друзья и я за ужином роняла, что была чемпионкой по спринту, я — в общем-то, писательница, женщина с длинными волосами и туманным на фотографиях взглядом, а говорила я это нарочно, чтобы поразить ее приятелей, чтобы они меньше меня с моими книгами боялись, мне хотелось их рассмешить, у меня в запасе полно забавных историй про соревнования по бегу, Анна сразу вся как-то сжималась, смущалась, бросала мне с упреком: «Мама!» — и ничего не оставалось, как мгновенно заткнуться. До чего же ей хотелось маму, как у всех, маму с идеальным телом, с гладкими коленками.
Ее детское тело, тело моей маленькой девочки, — я так хорошо его помню, умела бы рисовать, могла бы воспроизвести чуть ли не со всеми подробностями. Не знаю, каким оно стало после: едва Анне исполнилось одиннадцать, она, переодеваясь, стала запираться на ключ, на два оборота. Летом, когда она в купальнике, я потихоньку стараюсь разглядеть родинку в форме груши, мне хотелось бы, чтобы она разрешила помассировать ей ноги, мне хотелось бы пощупать ее крохотный ноготок, но она этого не любит. От слишком тесного со мной контакта, слишком большой близости Анне не по себе. Анна, моя дочка, мой единственный ребенок, отдалилась от меня совсем маленькой. А может быть, это я первая сделала шаг в сторону, занялась своими книгами… Я выдумывала целые семьи, я любила их, растила, убивала, лепила и мяла как хотела, — и, может быть, тогда я была далекой от ребенка матерью, невнимательной матерью, матерью из пепла и дыма?