Выбрать главу

Левая. С напряженным подъемом и вяло лежащими пальцами. Под кожей бугрятся вены, жара, одна нога давит на другую, скоро пойдут мурашки. Ногти покрашены чуть выцветшим лиловым лаком. Недавно проявленное кокетство: лак покрывает весь ноготь, пока еще нет белой полосочки, которая мало-помалу увеличивается по мере того, как ноготь растет.

На лодыжке — татуировка. По тому, как она обрисовывает косточку и впадинки, видно, что настоящая — не из тех переводных картинок, которые приклеиваются водой, а потом, высохнув, по кусочкам осыпаются. Хороша ли, плоха ли татуировка, нет вопроса. Но вообще-то ее наличие на этой журавлиной ноге, с выпирающими, обтянутыми кожей костями, с этим выцветшим лиловым лаком… вообще-то ее наличие вызывает какое-то смутное беспокойство. На втором плане, за ногой, на фотографии высохшая трава, жара, виден носок сброшенной наспех черной туфли, она лежит подошвой к объективу, показывая приклеенную к подошве этикетку. Впрочем, все это не имеет никакого значения. Что меня потрясло в тот день, и что я вижу и сегодня: это нога взрослой женщины, и даже не молоденькой женщины, а совершенно взрослой. Взрослой — и точка. Это я увидела сразу, и мне было страшно трудно в это поверить, когда я взяла в руки фотографию. Неужели эта нога — моя…

Я и представить себе не могла, что у меня такие большие, такие сухие, такие узловатые ступни. Эти ноги находились, набегались — по твердости подошвы видно, будь на них побольше мяса, все было бы в порядке, могли бы, что называется, ввести кого-нибудь в заблуждение. Ан нет — эта левая нога была ногой женщины, и годы сделали свое дело. Это была нога женщины решительной, женщины, у которой есть муж, дети, дом, свекор со свекровью, друзья… и немножко шопинга в свободное время… Но у меня-то к тридцати годам ничего такого не было!.. Я еще не перестала быть по духу подростком, во мне все еще жила уверенность в том, что все удастся, меня все еще одолевали несвойственные взрослым порывы нежности к некоторым людям, я не умела выстраивать никаких стратегий, а если врала, то всегда по-идиотски или чересчур изобретательно. Я мечтала о месте, где не бывает больно, лелеяла безумные идеи, верила, что можно все начать сначала. С нуля. С чистой страницы.

И даже сегодня, в сорок два, я иногда целыми часами строю планы и выбираю страну, где можно начать новую жизнь. Потерянные часы, потому что не могу же я на самом деле все бросить вот так, вдруг, и уехать. Может быть, если бы я это сделала, меня бы здесь быстро забыли, меня поместили бы в разряд тех, кто необъяснимо исчез, я стала бы тенью, призраком, вроде бы умершей, но не захороненной, мои фотографии переместили бы в ящик со старыми вещами, а потом уже никто и не спрашивал бы, куда я делась, я была бы далеко, в другой стране, с другим именем и другим паспортом, я жила бы другую жизнь и больше не оборачивалась, когда кто-то окликнет: «Соня!» Но я не могу уехать, я просто теряю время, я тешусь иллюзиями, мои радости обманчивы, а в реальной жизни у меня дочь, и она меня ждет, моя дочь — частица меня самой и человека, которого я любила как могла, я любила его нежно, спокойно, этого человека, который слушал музыку моей речи и которому я позволила уехать, потому что так всегда делают, когда любят. Позволяют уехать, ждут, ничего не ждут, получают, возвращают…

Мне тогда было тридцать, и я часто думала о смерти — тоже как подросток. Но я не была так уж страшно несчастна, вовсе нет. Просто меня соблазняла идея умереть молодой. Сказать — хватит, признаться, что будущее слишком страшит, что я не знаю, как это — весело скакать каждый день, не научилась. Уже не помню, кто сказал, что мы рождаемся с напрасной верой в свое предназначение быть счастливыми на этой земле.

Знаете, какая мысль мне нравилась? Пусть другие воображают, какой могла бы быть моя жизнь, пусть они придумывают мою жизнь счастливой. Если кончает с собой молодой человек, никто не скажет, что поступок правильный и что, скорее всего, будущее его ожидало дерьмовое. Нет, все скажут: ах, что же он натворил! Прикончить юность, чтобы вернее удержать ее, вот о чем я думала. Но такой ноге такие мысли не соответствуют.

Когда я в машине, убаюкивающей нас мельканием пейзажей и рокотом мотора, смотрю на этот снимок, ко мне возвращаются те чувства моих тридцати лет, которые я испытала, первый раз его увидев. Я говорю себе, что у меня не было ни грамма удачи, этой таинственной штуки, благодаря которой все выстраивается как надо, как надо развивается, как надо двигается. Этой крохотной детальки, этого знака неба, знака времени, откуда мне знать, знака — чего… того, что помогает майонезу загустеть, и — если нарочно не портить дела — не превратиться в никуда не годную жижу… А у меня вечно найдется песчинка, которая приведет все в негодность, такая уж у меня карма. Мне было тридцать лет, я уже написала три романа, которые продавались средне, можно сказать — неплохо, и я работала в женском журнале, и только что перебралась в Лион, и одна воспитывала дочь, и вела простую, достойную жизнь, да, достойную, я могла бы быть ею довольна, и тем не менее — вот такие мысли меня одолевали… Но в конце концов, разве я стала другой — теперь, спустя тринадцать лет?