Выбрать главу

О чем мы говорили в те вечера, сидя в этой живой и настоящей кухне за покрытым клеенкой столиком, под пожелтевшей картой Италии на стене, когда Анна бегала за дверью по коридору с друзьями, смеясь, смеясь, смеясь во все горло? В Париже Анна была смешливой маленькой девочкой. Нет, не помню, о чем мы тогда говорили, но очень хорошо помню, как они были нежны друг с другом, мадам и месье Сантулло, помню улыбки, которыми они обменивались, — улыбки понимания и терпимости, помню молчаливое сообщничество этих двух людей, которые знали друг друга наизусть, каждый из них мог закончить за другого любую фразу, и не делали они этого попросту из уважения друг к другу. Того самого уважения, что заставляло их в сотый раз выслушивать с улыбкой из уст другого одну и ту же историю.

Потом мадам Сантулло постепенно начала меняться. Я не сразу поняла, в чем дело, мне почудилось, что просто годы берут свое и потому ей с каждым днем труднее быть все время на ногах и ухаживать за мужем, как за малым дитятей. Однажды, когда мы сидели втроем на их кухне, глаза ее посреди разговора вдруг стали пустыми, без всякого выражения, и она уставилась на нас, будто мы незнакомы. Мало того, резво вскочив, указала мне и своему Эмилио на дверь. Месье Сантулло подошел к жене, приобнял и, что-то нашептывая на ухо, повел в спальню. Вскоре жильцы стали говорить, что бедняжка мадам Сантулло сошла с ума, что она забывает на огне кастрюли, что почта целый день валяется под дождем, что она не поменяла к Новому году занавески и ходит постоянно в одном и том же фартуке в цветочек. А моя соседка Мадлен, которая работала медсестрой в больнице, заявила, что совершенно уверена: это — болезнь Альцгеймера. В то время я понятия не имела, что это за болезнь, и Мадлен, отличавшаяся умением в двух словах объяснить самые сложные вещи, назвала этот недуг «забыванием всего». И я, помнится, подумала, что так ведь скоро она перестанет узнавать своего Эмилио, и забудет, как его зовут, и не сможет больше выговаривать «Ми-и-илио» с такой нежностью и певучестью, а ему будет страшно не хватать звука своего имени, произнесенного с безграничной любовью.

Несколько месяцев спустя мадам Сантулло пропала. Вышла за хлебом, но не вернулась и через три часа. Тот день выдался невыносимо жарким, мы с Анной, совершенно раскисшие, сидели у себя в квартире, задернув все занавески, перед крутящимся во всю мочь вентилятором и пили литрами оранжад. Париж как будто бы накрыло колпаком из солнца. Месье Сантулло постучал в нашу дверь, повторяя: «Моя жена ушла, моя жена ушла…» Мы втроем побежали ее искать по опустевшему Парижу. Небо было тогда какой-то невозможной синевы, оно сверкало и слепило, редкие прохожие крались вдоль стен, надеясь хоть так спастись от зноя.

Анна отнеслась к событию очень серьезно, а наши поиски консьержки, наверное, заменили ей, совсем еще маленькой, охоту за сокровищами. Она внимательно, со всех сторон, осматривала каждую помойку, заглядывала за баки, без малейших колебаний заходила во двор любого дома, а иногда принималась там кричать: «Мадам Сантулло! Мадам Сантулло!» Пропажу мы нашли три часа спустя, на маленькой улочке близ Монпарнасского кладбища. Мадам Сантулло сидела на тротуаре, голова у нее свисала, как у усталой марионетки, глаза были пустые, ноги босые, губы, сухие и белые, безостановочно шептали: «Ми-и-илио, Ми-и-илио, Ми-и-илио…» Хотели поймать машину — как бы не так. Задыхаясь и истекая потом, мы донесли мадам Сантулло до ее квартиры, положили на кровать, и она показалась мне безразличным ко всему ребенком, существом без воспоминаний и прошлого, а Эмилио сказал: «Понимаете, мадам Соня, она слишком много в жизни задумывалась».