Мне тогда было тридцать, и я часто думала о смерти — тоже как подросток. Но я не была так уж страшно несчастна, вовсе нет. Просто меня соблазняла идея умереть молодой. Сказать — хватит, признаться, что будущее слишком страшит, что я не знаю, как это — весело скакать каждый день, не научилась. Уже не помню, кто сказал, что мы рождаемся с напрасной верой в свое предназначение быть счастливыми на этой земле.
Знаете, какая мысль мне нравилась? Пусть другие воображают, какой могла бы быть моя жизнь, пусть они придумывают мою жизнь счастливой. Если кончает с собой молодой человек, никто не скажет, что поступок правильный и что, скорее всего, будущее его ожидало дерьмовое. Нет, все скажут: ах, что же он натворил! Прикончить юность, чтобы вернее удержать ее, вот о чем я думала. Но такой ноге такие мысли не соответствуют.
Когда я в машине, убаюкивающей нас мельканием пейзажей и рокотом мотора, смотрю на этот снимок, ко мне возвращаются те чувства моих тридцати лет, которые я испытала, первый раз его увидев. Я говорю себе, что у меня не было ни грамма удачи, этой таинственной штуки, благодаря которой все выстраивается как надо, как надо развивается, как надо двигается. Этой крохотной детальки, этого знака неба, знака времени, откуда мне знать, знака — чего… того, что помогает майонезу загустеть, и — если нарочно не портить дела — не превратиться в никуда не годную жижу… А у меня вечно найдется песчинка, которая приведет все в негодность, такая уж у меня карма. Мне было тридцать лет, я уже написала три романа, которые продавались средне, можно сказать — неплохо, и я работала в женском журнале, и только что перебралась в Лион, и одна воспитывала дочь, и вела простую, достойную жизнь, да, достойную, я могла бы быть ею довольна, и тем не менее — вот такие мысли меня одолевали… Но в конце концов, разве я стала другой — теперь, спустя тринадцать лет?
Я ношу одежду самого маленького размера, если платье с декольте, я тащу его наверх, если юбка короткая, постоянно одергиваю, чтобы прикрывала колени. Взрослая женщина так себя не ведет. Я не умею говорить «нет», я не люблю, когда люди со мной ссорятся, я не иду ни на споры, ни на конфликты. Я мечтаю о днях рождения с сюрпризами и с огромным тортом, полным крема, с гостями, внезапно выскакивающими из-за шкафов и спинок кресел, крича «СЮРПРИЗ!!!», о волшебном вечере, после которого не сразу придешь в себя… У взрослой, зрелой женщины не бывает таких мечтаний.
Глядя сегодня на этот снимок, я говорю себе, что слишком мало думаю, например, о сексе. Потрахаться, уступить низу — просто ради процесса, если для здоровья, то почему бы и нет, так ведь рассуждают? Я — никогда. А ведь в этом тоже взросление. В том, чтобы делать запретные вещи, потому что отныне ты свободен, ты в том возрасте, когда человек сам распоряжается своим телом. Нет, нет, нет, нет, это не про меня. Я, наоборот, все время запираю свое тело, строю для него дом, возвожу ограду, укладываю его под теплую перину зимними ночами, надеваю на него легкую шелковую ночнушку летом, да, иногда возникает мужчина, разумеется, он служит мне верой и правдой, но в конце концов я его покидаю, потому что не умею ввести его в свой мир, в мир с моими книгами, которые мною владеют, и моей дочерью, которую я приручаю. Никогда я не предлагала этому телу любовника на ночь, чтобы его взяли приступом, немножко по-дикарски, со стонами. Зато я не жалею для него ни своих мыслей, ни своих причуд, ни своих нелепых вопросов.
Помнится, однажды, глядя на эту ногу, я почувствовала внезапное желание измениться. Стать такой женщиной, как матери подружек Анны. Печь дочке пироги, шить ей платья, вязать ей шарфы, пришивать к изнанке выреза на спинке свитеров метки с ее именем, иногда ее ругать и никогда не заставлять ее терпеть мои многочасовые одинокие вахты над тетрадкой. Помнится, как я говорила себе, что надо приноровиться к своему телу, к годам, которые все накапливаются, к беспрестанному тиканью часов и сотворить себе в конце концов имидж, на который другие могут смотреть с удовольствием.
Ну вот… я смотрю на этот снимок своей левой ноги и рассматриваю татуировку на своей левой ноге. Я сделала эту татуировку в шестнадцать лет, тайком от родителей, и мне кажется, эта нога ошиблась принадлежностью — не от той она головы. С такой ногой полагалось бы многое знать, с такой ногой следовало бы брать на себя обязательства посерьезнее, такие, исполнение которых благотворно, с такой ногой полагалось бы иметь голову с красивой укладкой, на лице — скрывающий морщины тональный крем, и губную помаду, способную пробудить желание в каждом встречном, и тени на веках, и подведенные глаза… А у меня ничего этого нет, и мне становится грустно, и я внезапно чувствую себя никчемушной, потерянной и последней, кто это понял.
Мы едем в машине на свадьбу моей дочери, и мне вдруг словно камень сваливается на голову, и я, наверное, вздыхаю, потому что Ив берет мою руку и сильно сжимает ее в своей. Вот что мне надо было бы посоветовать дочери: завести любовника, двух, трех, наслаждаться вовсю, попасться на удочку страстной любви, командовать, управлять, высказывать свои желания, делать такое, чего она могла бы чуть-чуть стыдиться, отпустить себя на волю… Вести себя не так, как другие, решиться надеть красное подвенечное платье, целовать своего любимого посреди улицы, целовать взасос, с участием языка, и пусть другие смотрят и подыхают от зависти… Надо было ей объяснить, что до свадьбы следует познать другие тела, другие чувства, немножко пострадать, полюбить невозможно сильно, погубить себя, стать самую малость циничной, смеяться над словами, от которых отдает романтикой, волноваться, отдавать, не беречь себя, потому что вот проснется она, как я, в сорок два года, — а они как и не прожиты. Вот что мне надо было ей сказать. Я должна была посоветовать ей сделать все, чего не сделала я. После Мэтью у меня было несколько мужчин, сильно сказано — несколько, всего ничего, и они всегда принимали меня за другую, потому что я пишу книги, потому что иногда мне случается пересказывать любовь словами. Эти мужчины думали, будто у меня есть уверенность светской женщины, будто я знаю дорогу к ним. Нет, ничего такого у меня не было и ничего такого я не знала, я была просто женщиной, как все, женщиной, которая надеется, что в один прекрасный день вдруг возьмут да и обрушатся на нее союз двоих, наслаждение на двоих, несомненное благородство, явная щедрость, внезапный шепоток на ухо, а еще… а еще… что, спокойно захлопнув дверь перед миром, он и она будут всласть любить друг друга.
5
Наконец машина останавливается у ресторана «Ферма Гишара» в Бюже, а у меня уже голова трещит от всех этих обступивших меня воспоминаний, от этой полученной мной оплеухи, я дрожу от охватившей меня неудовлетворенности: что я сделала с этой жизнью, с этими годами, с возможностями, которые мне открывались, со всеми встречами, которые сулили дружбу, любовь? Ах, если бы оказаться подальше отсюда! Ив чувствует мое настроение, Анна тоже. Они берутся за меня с двух сторон: Анна поддерживает под локоть, Ив забирает в свою огромную лапищу мое тощее запястье. Две силы — одна повелевает, другая сопровождает. Мне сорок два, но я знаю, что в эту минуту выгляжу на двадцать лет старше: сгорбленная спина, нетвердая походка и печаль в глазах. Анна беспокоится, спрашивает, как я себя чувствую, но я-то, я слышу в ее голосе опасение: сейчас мать испортит праздник, заболеет еще — и тогда все пропало!.. Смотрю ей в глаза: там слезы — вот-вот прольются. Достаточно это увидеть — секунда, — и во мне что-то щелкает, я легко выпрямляюсь, улыбаюсь дочери и говорю, что просто-напросто устала, но зато аппетит у меня волчий. Губы Анны начинают дрожать, она наскоро прижимает меня к себе и восклицает так, словно обращается к большому собранию: «Ну, пойдемте же к столу!» Беру себя в руки. Бог его знает, откуда находятся силы, откуда вдруг это мужество улыбаться: ну, Соня, давай, еще чуть-чуть напрягись, у тебя хватит времени подумать об упущенной жизни, у тебя будет полно времени на это, старушка!