Выбрать главу

Ужасающий. Потому что, слишком хорошо себя зная, я понимаю, что постоянно ждала бы, когда это кончится. Ждала бы минуты, когда все пошатнется и любовь сбежит от меня, вытечет, как из дырявой бочки. Ждала бы дня, когда спокойно пройду мимо того, кого так любила, и мне не захочется провести рукой по его волосам, прикоснуться к его плечу, поцеловать — и не потому, что он станет мне противен, а только потому, что я привыкну к его присутствию, перестану его замечать. Я все время ждала бы прихода того смутного, неопределенного раздражения, которое кажется беспричинным. Мои чувства смешались бы, превратившись в одну серую массу, в какой-то переваренный суп, из них ушла бы вся острота, я больше не ощущала бы, что его не хватает, не радовалась бы, увидев его снова, не закрывала бы глаза, когда он входит в меня, потому что это сделалось бы привычным, обыденным, потому что ничего не осталось бы от дивного чувства нетерпения, когда два тела тянутся друг к другу, соприкасаются… Вялость чувств — вот чего я боюсь, и я уверена: только и именно тем, что жду этой вялости, только и именно тем, что подстерегаю ее появление, я навлеку это на себя, и любовь обернется братскими отношениями, и постель будет казаться инцестом.

Не знаю, сколько времени я провела здесь, в тени деревьев, полная до краев лесными запахами, неподвижная, такая неподвижная, что стала безразлична насекомым. Черви выползли из-под мертвых листьев, муравьи снова тронулись в путь, я слышала шелесты, шорохи, я стала частью их мира, они ко мне привыкли. Мне казалось, что не хватит сил вернуться туда, слышать смех, видеть, как они едят и жестикулируют, ну почему мне это так трудно? И все-таки я сошла с места, двинулась в ту сторону, потому что стало немножко страшно: а вдруг меня ищут, мне нельзя портить такой день. Каблуки увязали в мягкой земле, в мягком слое опавших листьев, словно меня пытались тут удержать, но я все-таки шла.

Вся зыбкость моей жизни собралась здесь, в этом мгновении, когда все мое тело просилось остаться в тени, а я не захотела его слушать, не сумела его послушаться. Я запихиваю, словно в корзину с грязным бельем, которому незачем быть на виду, свои сожаления, свои угрызения, свои желания, я уминаю их, уминаю, уминаю, я набиваю эту корзину плотнее некуда, я запихиваю туда все, что есть, в том числе и свой пол, я смыкаю веки, я затыкаю уши, я сжимаю губы, я захлопываю крышку.

9

В семь мы садимся за стол в парадном зале на первом этаже. Тут кругом украшения из оранжевой папиросной бумаги, а на столах — обернутые фольгой горшочки с пылающими маками и застенчивыми гипсофилами. Тарелки — белые, сверкающие, такие чистые, что скрипят, если провести пальцем. Черноволосая Анна в белом платье — точь-в-точь итальянская мадонна. Иногда она искоса на меня поглядывает, наблюдает за мной, и я стараюсь держаться прямо, улыбаться, бодрюсь изо всех сил. Думаю, никто не заметил моего побега в лес. А может, мне только кажется, что я надолго исчезала отсюда, может, меня не было всего лишь несколько минут и только в моем сознании отсутствие растянулось на часы.

Анна подходит, приобнимает меня за талию, шепчет на ухо: «Все в порядке, мама?» Ее пальцы касаются меня, я чувствую ее тело рядом, от нее исходит тепло, мягкая ткань ее платья ласкает мою руку, ее аромат окутывает меня, как я люблю ее в эту минуту, мою дочку, как я ее люблю.

Когда она была у меня в животе, я все думала, а как я буду ее любить. Смогу ли любить ее так, как ей бы хотелось? Сумею ли прислушиваться к ней так, чтобы измениться, если ей не понравится, как я ее люблю? Если моя любовь окажется неуклюжей, это ее отдалит от меня или она поймет, что любовь — не только то, как ее выражают? Мы еще минутку стоим рядом, и этой минутки хватает, чтобы ей сказать, как я ее люблю. Она удивлена, я чувствую, как она вздрагивает, напрягается, но прижимается ко мне еще сильнее. Я не из тех родителей, которые постоянно повторяют детям «я тебя люблю», может быть, потому, что сама в детстве таких слов не слышала, а может быть, мне казалось, что слова эти говорят слишком часто и оттого они перестали что-нибудь значить. Наверное, я ошибалась. Я думала, что каждый прожитый вместе день жизни, все мелочи, из которых каждый день складывается, все поступки, все прощения, все компромиссы — лучшие доказательства любви и вполне искупают отсутствие этих трех слов…

После долгой паузы Анна отвечает: «И я тебя люблю, мама», и сердце мое лопается, как шарик, наполненный водой, и ничем, ничем уже не остановить потока. Все напряжение этого дня, когда я должна была постоянно следить за собой, все эти нахлынувшие на меня воспоминания, и этот человек, который появился так поздно, так поздно, и дочка, с которой я расстаюсь… У меня, разумеется, нет платка, я хлюпаю носом, опустив голову, и на моей груди расплываются два темных пятна. Мне стыдно, я уверена, что все на меня смотрят. Анна тянется к столу, хватает с первой попавшейся тарелки колом стоящую от крахмала салфетку, с хрустом ее разворачивает и дает мне.

— Да это же салфетка!

— Наплевать!

Мне до того нравится эта новая, легкомысленная Анна, что я начинаю смеяться сквозь слезы. Вообще-то жест вполне безобидный — взять со стола салфетку, если она понадобилась, — но я знаю, как важно для Анны, чтобы каждая вещь была на своем месте, знаю, какое огромное значение она придавала малейшей детали той огромной конструкции, которую так старательно рисовала, чертила, высчитывала, планировала. Сложенные в виде митры салфетки, стоящие точно в центре тарелок, — сколько тарелок, столько и салфеток, выверенное до миллиметра расстояние между тарелками. Будто бы прочитав мои мысли, Анна говорит этим своим спокойным, хорошо поставленным голосом:

— Как видишь, мама, не такие уж мы с тобой и разные.

Эта фраза… я буду слышать ее всю свою жизнь. Она будет, как нынче, синонимом сообщничества, а иногда, боюсь, и знаком того, что я не сумела распознать в Анне свою родную дочь, убежденная, будто я прямая ее противоположность. Ну и сама, всю сознательную жизнь воевавшая с любыми обобщениями, закипавшая, стоило кому-то обратить внимание на цвет кожи или тип волос, сама, сама, удивительно простым и очевидным образом, отдалила от себя дочку. Потому что у нее светлая кожа, потому что она любит цифры и ежедневники, потому что для нее главное — порядок во всем, потому что она хочет выйти замуж и жить как положено замужней женщине, потому что ей не нравится то, без чего не могу я, без расплывчатости и недоговоренностей. Наверное, я забыла, что она — это тайная часть меня самой, я — несбывшаяся, я — какой была бы, если бы осталась с родителями в этой солнечной, в этой тесной для меня стране, в этой стране красоты и расизма, в этой стране, где работа — добродетель, а ложь свидетельствует, что ты умеешь жить. Может быть, если бы я не прочитала столько книг, если бы не познакомилась с Мэтью, не узнала магии слов, приходящих ниоткуда, может быть, если бы я не стала сознательно и смело исследовать ту часть тени, ту часть пустоты, которую ношу в себе, может быть, я бы стала Анной.

Сколько времени мы отдаем тому, чтобы осложнить свою жизнь? Сколько времени мы тратим на светскую жизнь, на свой имидж, на то, чтобы казаться, и на то, чтобы схитрить, увильнуть, отвертеться, забывая о тех, кто нам дорог? Сколько мы разрабатываем теорий равенства, терпимости и сколько раз при этом доказываем — у себя дома, сняв маску, — что мы самые обыкновенные расисты?

Вытерев слезы, я торжественно заявляю Анне, что счастлива сидеть за столом для почетных гостей. Она улыбается, она меня поддразнивает, говорит, что я люблю красивые слова и пышные эпитеты. Молодые, их родители, свидетели на самом деле сидят за единственным длинным столом лицом к другим гостям, а те — за круглыми столиками. У нас — слева направо: Ив, раскрасневшийся то ли от шампанского, то ли оттого, что сердце уже забилось неровно из-за той девицы; Эвелина, мама Алена, в своей неизменной шляпе; Эрик, свидетель Алена, который вез нас на машине; Анна, Ален, потом я, мама новобрачной, и — рядом — Роман, папа свежеиспеченного мужа.