Выбрать главу

Я снова и снова вспоминаю этот день, который начинался довольно печально и в некоей замедленности — пока мы с Анной были еще дома. Как будто стены защищали нас и от времени тоже. Но стоило высунуться наружу — пузырь лопнул, время нас разделило, унесло с собой наше эфемерное содружество и нашу прежнюю жизнь. А с тех пор, как я вошла с Романом в спальню, все успокоилось и время превратилось в гигантскую волну — то накатит, то отступит.

Тянусь к часам, и тут дверь открывается. Я не отдергиваю руку, я беру часы, без четверти двенадцать, я знаю, что это Анна. Она старается не шуметь, я узнаю ее шаги, ее легкую поступь: она ставит сначала носок, а потом уже опускает всю маленькую ступню, она всегда так делала, у нее всегда были эти легкие шаги, но я всегда слышала, скорее даже чувствовала, что она здесь. Сегодня слышны не только шаги, еще шелест платья, наверное, Анна его немножко приподняла. Я не боюсь, на этот раз не боюсь.

Я всю свою жизнь боялась дочери, боялась, что не сумею ее воспитать, боялась, что она мной будет недовольна, боялась, что она будет совсем не такой, как я, боялась, что она будет точной копией меня, боялась быть слишком уж самой собой, боялась ее разочаровать, боялась ее разлюбить, боялась, что она меня разлюбит. Наверное, если бы меня попросили определить свой материнский опыт одним словом, это слово было бы — страх. Столько ответственности, в твоих руках жизнь, приходит ли нам это в голову, когда даем жизнь, хоть на минутку об этом задумываемся? О грузе этой жизни со всеми ее успехами, провалами, упущенными возможностями, — о жизни, которая прибавляется к нашей, как будто нашей собственной, этой собачьей жизни, не хватает? Нет, мы думаем, какое личико будет у нашего ребенка, на кого он будет похож, и проводим день за днем, глядя на него, спящего, всматриваясь в его черты, думаем о том, как он будет лепетать и какое слово скажет первым, думаем о его проказах, над которыми заранее смеемся, думаем о днях его рождения и новых ботиночках, которые он будет носить с такой гордостью, думаем о первом велосипеде и о том, как он в первый раз сам удержится в седле, думаем о первых его шагах и уроках на дом, думаем, до чего же он будет умный, а как же иначе, он обязательно будет умный, обязательно будет красивый.

Я только и успеваю шепнуть Роману: «Не волнуйся!» — и вот, пожалуйста. Я только и успеваю запомнить, какое у нее было лицо до того, какая она была вся до того — пока не осознала, что я в постели с мужчиной, с ее свекром. Она действительно приподняла юбку до щиколоток, и лицо ее больше не такое… не такое слегка напряженное, как во время церемонии, с этим слишком бледным для нее тоном, с этой чересчур яркой для нее помадой. Ее одолевает волшебная усталость — вот почему она выглядит такой счастливой, и она уже знает, что все удалось, что удалось сделать этот день, как говорится, самым прекрасным днем в жизни. Она даже улыбается — чуть-чуть лукаво.

А потом видит. А что, собственно, она увидела? Мы стыдливо укрыты простыней, что там осталось снаружи? — наши руки, наши шеи, наши головы.

Анна выпускает край юбки, зажимает рот ладонью, приглушенно вскрикивает и убегает. Ее каблуки стучат по полу, она хлопает дверью, и я слышу, как она мчится по коридору.

Мне все еще не страшно, я и бровью не повела. Роман вздыхает, берет меня за руку, и как же я ему благодарна за то, что он ничего не говорит. Я встаю, надеваю платье, заказанное для свадьбы Анны, не прощаюсь, не позволяю себе раздумывать над тем, застану ли его, вернувшись, мне надо поговорить с Анной.

В столовой какие-то гости еще танцуют, чей-то мальчик спит на трех сдвинутых стульях… Анны нет. Выхожу во двор. От холодного воздуха меня бросает в дрожь, и тут я вижу белый силуэт. Анна сидит возле алтаря. Я всегда боялась спорить с дочерью, как будто чувствовала себя на ступеньку ниже, как будто я не способна ни согласиться с ее аргументами, ни выдвинуть свои, заставить ее уступить. Я всегда придумывала немыслимое количество слов, которые надо сказать, немыслимое количество жестов, которыми надо подкрепить эти слова, немыслимое количество доводов, на которые Анне нечего было бы возразить, а в споре не могла вспомнить ни одного, парализованная своей любовью и страхом. Сегодня я иду к ней неторопливо, босиком, только сейчас это заметила, и совершенно не боюсь. Мое тело — тело женщины, в голове ни одной легковесной мысли, нет — я собранна, я сосредоточенна, я не боюсь.

— Анна…

— Мама, оставь меня в покое.

Раньше я ретировалась бы, отступила под предлогом того, что должна же я уважать ее волю, а внутренне — вздыхая, что нельзя сразу пойти на конфликт, но сейчас я слышу это «мама», произнесенное, нет, не с нежностью, зачем лишние иллюзии, спокойно; она сказала «мама» не со своей обычной осуждающей интонацией, сказала очень спокойно. Я сажусь на стул за ее спиной, мне до смерти хочется погладить ее шею, обнять мою дочку, в прежние времена я бы упала к ее ногам, стала бы на коленях вымаливать прощение за то, что оказалась такой плохой матерью. А теперь я просто-напросто сажусь, небо светлое, над замком россыпь звезд, и я думаю о Романе. В первый раз, увидев звезды, я не вспоминаю Мэтью, я слежу глазами за несколькими звездочками, пока взгляд не опускается до густого леса. Ночь пахнет деревьями, сырой травой, влажной землей. Я невольно вздыхаю, Анна тоже. Она смотрит в небо. И тогда — наверное, потому, что все здесь такое неподвижное, такое незыблемое, потому что ничто не нарушает установившегося порядка, потому что мать и дочь сидят в ночной тишине, потому что, как мне кажется на мгновение, мы обе нашли наконец свое место в этом мире, потому что в эту минуту мы просто две женщины, такие маленькие, такие незначительные на фоне этого усыпанного звездами неба, — из-за всего этого я рассказываю ей — в первый раз, — как у нас все было с ее отцом.

История начинается с нашей встречи в книжном магазине позади Британского музея, а заканчивается тем утром, когда он уезжает, чтобы прожить то, о чем мечтал. Я рассказываю, как мы покупали чашки, и она легонько вздрагивает, я не решаюсь проверить, заплакала она или нет. Я рассказываю просто, без приукрашивания, я не стараюсь изобразить свою жизнь так, чтобы это доставило ей удовольствие, я пытаюсь объяснить, что творилось у меня в голове, когда мне было восемнадцать и я любила ее папу. Когда все стихает, и даже ветер, Анна оборачивается. Ее глаза блестят. Она встает, подходит ко мне, и я прижимаюсь головой к ее животу. Она обнимает меня, гладит меня по волосам, не поймешь, кто тут мать, кто дочь, никогда между нами такого не было, никогда я не ощущала такой ее к себе любви. Мы остаемся в этой позе долго, долго, а потом я слышу детский вопрос, сколько же лет я его не слышала:

— Мам, и что теперь будет?

Я встаю, беру ее лицо в ладони, такое прекрасное лицо, у меня самая красивая дочка в мире, я сделала ее сама, почти без чьей-то помощи. А потом мы обнимаем друг друга за талию и возвращаемся в праздник. Перед дверью Анна снова прижимается ко мне, скоро увидимся, мам, встретимся за завтраком.

Когда я собираюсь уйти, она меня не отпускает, она говорит, едва сдерживая слезы:

— Спасибо, мама, я и не знала, что ты так его любила.

Сказала — и нет ее. Вприпрыжку бежит к мужу. А может быть, я выдумала, что вприпрыжку, но так приятно убеждать себя в том, что твой ребенок вприпрыжку бежит к будущему.

Я поднимаюсь по лестнице, поднимаюсь бесшумно — ноги-то босые, — и, прежде чем открыть дверь в свою спальню, прежде чем узнать, там ли еще Роман, прежде чем узнать, как сказала моя дочь, «и что теперь будет», говорю сама себе, что день свадьбы Анны — самый прекрасный день моей жизни.