Выбрать главу

Одно время я думала, что могла бы прожить здесь, в этой почти пустой квартире, всю жизнь. Что не устала бы ни от гаража, который находился прямо под нами, ни от метро — поезда проходили рядом, и земля, от них дрожала. Что не соскучилась бы по своей стране, а лондонские серые тучи и бесконечные дожди не вогнали бы меня в депрессию. Но мне было отпущено не так уж много времени на эти мысли, мне было отпущено не так уж много времени на то, чтобы купаться в этом счастье, возвращаться и возвращаться к этому блаженному ощущению.

Мэтью выиграл конкурс молодых репортеров, организованный крупным журналом, и ему нужно было улетать в Африку. И тут тоже — как со временем, которое летело все быстрей и быстрей, — было ничего не поделать.

В воскресенье мы пошли в Ноттинг-Хилл, и он купил там три чашки. Назавтра он улетал в Мали. «Ба-ма-ко», — то и дело повторял он на разные лады, так произнося это название, будто смаковал что-то необычайно вкусное. А я не грустила. Ну а как я могла грустить, если тот, кого я люблю, улетал к той жизни, которая влекла его больше всего на свете? Мы спокойно возвращались домой — с тремя чашками в моей матерчатой сумке, мы шли — его рука на моем плече, мой указательный палец просунут в шлевку на его брюках, мы шли, как будто ничего не произошло, как будто завтра — такой же день, как другие, как будто завтра снова начнется с наших милых повседневных привычек. Придя домой, мы любили друг друга — тихо, нежно, без слов. А потом я долго рассматривала его усеянное звездами тело и думала, что если нужно было бы что-то непременно запомнить, то это и были бы они, сотни родинок, которые словно образовывали вторую его кожу — небесную.

И когда сегодня, больше чем двадцать лет спустя, я закрываю глаза, я вижу его спину и эти коричневые, черные, иногда красноватые, как ржавчина, пятнышки. Я вспоминаю самую большую родинку — под левой лопаткой, и другую — на правой ягодице, в зависимости от того, как падал свет, она казалась более или менее красной. Я вспоминаю дорожку из точек — как будто крошечные круглые зверьки бегут друг за дружкой чуть правее и ниже его плеча. Я вспоминаю свою юную смуглую руку, свои пальцы на этой волшебной спине.

Назавтра мы пили чай из наших тонких фарфоровых чашек, мы обещали друг другу жить… Нина Саймон пела «Мой путь». «…Мила теперь вдвойне моя судьба, моя дорога, пускай осталось мне не так уж много…»

— Ты продолжай писать, хорошо? И постарайся издаваться, чтобы я когда-нибудь смог напасть на твой след…

— Да.

Мы не обещали друг другу видеться, писать, звонить, рассказывать, что нового, — мы не обещали ничего из того набора, что обязательно порождает обманы и сожаления. Он взял себе одну из трех чашек — вот и все. Последний его образ, сохранившийся в моей памяти: молодой человек с печалью в глазах машет мне рукой из окна.

Я, так любившая Лондон, так любившая этот город, где в уличной толпе шли рядом панк и рыжая обывательница в строгом костюме, индуска в сари, шотландец в килте и бизнесмен, я, каждый день заново влюблявшаяся в ветер, в траву, в эту нигде и никогда не виданную, небывалую голубизну неба, когда погода ясная, — я не могла больше здесь оставаться. И все-таки я почти не плакала. Ко мне пришло понимание: я пережила начало чего-то, что многие мужчины и женщины ищут всю жизнь. Теперь я думаю иногда, что, может быть, лучше было бы мне и не переживать этого, не знать совсем, тогда бы я всякий раз, знакомясь с мужчиной, не ждала повторения этого душевного покоя, этой тишины, этой нежности пополам со страстью… А то ведь как будто мне дали попробовать кусочек самого прекрасного плода на свете, но только кусочек, один-единственный, большего я не заслужила.

Я вернулась во Францию, в Париж, в комнатку под крышей — и там, в начале лета, поняла, что беременна. Об аборте не подумала ни разу. Как ни разу не подумала о том, чтобы найти Мэтью и сказать ему. Родители чувствовали себя несчастными, злились, приставали ко мне, они часами морочили мне голову, пытаясь воззвать к рассудку, рисуя мне кошмарное будущее матери-одиночки, но я не слушала. Я никого не слушала. Анна родилась ближе к концу зимы, в феврале. Помню, как первый раз взяла ее на руки. Я рассматривала ее тельце — все целиком, я увидела родинку — и на меня будто накатила волна любви, накатила, захлестнула. Может быть, это пробудился так называемый материнский инстинкт, но я так сильно подумала в этот момент о Мэтью, что мне показалось, будто он рядом, я ощутила его запах, я понимала всю невозможность этого, знала — это просто усталость, это она заставляет меня поверить в такое, только все равно я чувствовала, что не одна, в ту минуту, когда первый раз взяла Анну на руки.

Когда родилась моя дочь, мне только-только исполнилось двадцать. Сегодня, когда я думаю об этом, меня настигает запоздалый страх, такой, что дыхание перехватывает. Сколько раз — особенно в первый год жизни моей дочки — я жалела, что сохранила беременность. Считается, что матери знают, матери умеют… Я ничего не знала и не умела. Часто я плакала вместе с ней, потому что не знала, что делать, как делать, часто я была одинока до того, что хоть подохни, была такая усталая, что засыпала, сидя на стуле с Анной на руках, пока она сосала грудь. Я делала для нее слишком много или недостаточно? То, чем был наполнен… донельзя переполнен каждый мой день: покормить Анну, перепеленать Анну, помыть Анну — этого было достаточно, чтобы она знала: я люблю ее? Не нужно было чего-то другого?

Когда я сейчас читаю статьи о baby blues [12]— о послеродовой депрессии, я всей душой сочувствую женщинам, ее переживающим, потому что сама полной мерой хлебнула, каково это — остаться одной с ребенком. И помню черную дыру, которая тебя засасывает с наступлением ночи, когда приходит тишина, когда твое дитя наконец засыпает. Это тело, которое уже словно бы не твое, — и ты моешь его, ничего при этом не чувствуя; это отупение, которое никак не удается стряхнуть, и ты от всего отрезана, тебе ничто не интересно, — ничто, кроме твоего ребенка, и ты начинаешь злиться на него за то, что с тобой происходит.

Но и в тот первый год все мои разочарования и страхи уходили, все слезы высыхали, уныние, проникшее, казалось, в кровь, отступало, стоило Анне улыбнуться. Она мне улыбалась — и в эту минуту любые звуки и движения обретали смысл.

Я бросила учебу, но очень быстро нашла работу: меня взяли корректором в женский журнал. Журнал выходил по четвергам, это был Париж восьмидесятых, время, когда чуть ли не счастьем было родиться женщиной. Девушки в редакции оказались симпатичными, главный редактор меня полюбила, иметь в штате женского журнала мать-одиночку соответствовало духу времени. Когда Анне исполнилось три месяца, я отдала ее в ясли, я попросила и без труда получила французское гражданство.

А в одно прекрасное декабрьское утро 1982 года, за три дня до Рождества, когда я, глядя на спящую у меня на руках дочку, раздумывала над тем, значит ли что-нибудь Рождество для человека ее возраста, раздался телефонный звонок. Я взяла трубку и услышала мужской голос: «Добрый вечер, мадам, это Ив Лоран из издательства „Лоран“, могу ли я поговорить с Соней?» Сердце у меня забилось так, что Анна, спавшая у моей левой груди, проснулась. Некоторое время назад я отправила в это издательство рукопись, подписанную только именем. Еще написала там номер телефона. И все. Я очень долго возилась с титульным листом, выбрасывала один черновик за другим, потом наконец поставила на чистом листе бумаги название — «Понапрасну», под ним приписала «роман», а ниже — свое имя и номер телефона. Как будто я заключенная: имя и номер. У Ива Лорана был актерский голос, глубокий и проникновенный, тон — уверенный, очень спокойный. Через два дня я подписала договор. До сих пор помню состояние, в котором находилась в течение нескольких недель, — как будто меня всю окутало нежное, теплое облако, кокон, и одновременно страх, что это все только снится, и радость, которая немедленно прогоняла страх, как только я осознавала, что нет, не сон, правда — мой роман прочитан, одобрен и скоро появится в книжном магазине.

вернуться

12

Так в английской медицинской литературе (а отсюда — и в печати вообще) называют стресс, который испытывает женщина после рождения ребенка, буквально «хандра, связанная с новорожденным».