Не пришел. Не подошел.
А ведь этими пулями была убита уже — династия. Первые пули из екатеринбургских».
Когда-то ввернуть высокое словцо об опальном авторе Гулага я ухитрился даже на лекции по 18 веку. Наша совесть, наша слава боевая! Его имя, мол, звучит пока еще не очень складно, но настанет время, когда непривычное для слуха Солженицын зальет наши уши музыкой, подобно именам Пушкина, Достоевского, Толстого. Спасибо, студенты попались приличные — можно было не бояться за судьбу кафедры. Но мог ли кто-то тогда ожидать, что однажды из его патриаршей бороды выпорхнет шедеврик, где черным по белому, страстно и вдохновенно будет сказано, что революция, окрылявшая русскую душу на протяжение сотни лет, считай от великого Радищева до великого Толстого, — всего лишь столкновение российского орла с еврейской змеей? А вся сложность, вся мука и гибельность русской истории сведется к детективу о супермене, который, вооружась чисто еврейской ненавистью ко всему русскому, задумал погубить и погубил Великую Державу двумя выстрелами?
Богров, конечно, террорист и негодяй, но разве сводить трагическую историю русской революции к змеиной мести еврейства менее террористично? По крайней мере, нет ли чего-то больного в самом утверждении, что жизнь или смерть 170-миллионного народа всецело зависит от супергероя, будь то суперхилый Богров или суперстатный Столыпин?
Речь зашла о поглощении искусства бизнесом.
Алик сказал:
— Смотреть противно, как Софи Лорен рекламирует духи. Ведь, как ни как, а актриса мирового класса.
— Ну и что! Ей платят, она и рекламирует, — возразил Кирилл. — Ничего позорного в этом нет. Что? Да. Это все наш советский менталитет в тебе говорит. Ты не согласен со мной? А? Что?..
Слово за словом, перешли на русских писателей. Сначала в метрополии, потом — эмигрантских. Выяснили, что писатели живут либо на наследственном капитале, либо на щедром обеспечении советской власти, либо сосут лапу, независимо от таланта. Сугубо на литературе жить могут единицы. Из наших — только Солженицын и Эдичка Лимонов процветают на писательских доходах.
— Что же, они самые-самые?
— Самые-самые в понимании потребностей рынка.
На это Алик сказал:
— Не будь сволочью. Как можно Солженицына приплетать к рынку?
— По-моему, и Эдичкин секс от чистого сердца, — сказал я, становясь на сторону Алика.
Тут вмешалась Полюся. Она сказала:
— Вообще, русская литература не от мира сего.
— Что ты имеешь в виду?
— А то, что русская литература… я имею в виду, настоящая — бескорыстна.
— Ну правильно, я тоже так считаю, — сказала Светлана, жена Кирилла, детский голосок которой и быстрота речи напоминают Рину Зеленую. — Я ему все время говорю: «что угодно можешь говорить о России, но русская литература не сравнима ни с какой другой. Она чиста и наивна, как ребенок. Она вся в служении».
— Не в служении, допустим, а в учительстве. Но не будем мелочными. А? Что? Я же ничего плохого о ней не сказал… Я сказал только, что писатель тоже живое существо и не может питаться одним духом святым. Ты не согласен со мной, Наумчик? Нет? — веско защищаясь и возвращая разговор к своей исходной теме, сказал Кирилл.
Наумчик — это я. Там был Николаем, здесь стал Наумчиком. О метаморфозе, случившейся с моим именем, я еще расскажу, а пока все же продолжу о том, как я проговорился перед Кириллом о Хромополке.
— Я с тобой не согласен, Кирилл, — сказал я патетически возвышенно. — Питание писателей святым духом не так уж плохо. Святой дух помогает им выстаивать перед превратностями судьбы.
— И сохранять душу, — на полном серьезе добавила Светлана голосом Рины Зеленой, а Полюся, занятая нарезкой торта, весело произнесла:
— А знаете почему? Потому что дух и душа, как суп и лапша, — близнецы-братья.
Молодчина Полюся! Видимо, тоже почувствовала, как нелеп сей высокий треп за нарядным и сытым столом. Нельзя ли поскромнее, господа еврейская публика! Однако Кирилл, ни капли не сумяшися, заговорил о душе и бессмертии. Он не только верил и в то, и в другое, но и с превеликой логичностью, ссылаясь на горы книг по генетике и реинкарнации, доказывал, что это единственные две вещи из мира трансцендентности, легкомысленное отношение к которым может вскоре дорого обойтись всему человеческому роду. Начал он взволнованно, встал, с несвойственной ему застенчивостью, но резко осадил Полюсю за «неуместный предмет для насмешек» и буквально преобразился. Он даже паузу сделал, что тоже никак не свойственно было его темпераментной, зачастую захлебывающейся речи. Осадив Полюсю, он сделал паузу, и в этот момент всем передалось его внутреннее волнение. Заметно было, что он либо подбирает нужные слова, либо борется с соблазном поведать всем нечто важное.