Четко, Тихомирыч. Вот какой замечательный этногенез случился, оказывается, в момент пассионарного толчка у еврейцев!
Я люблю утра.
Люблю по утрам уставиться лицом в небо и глазеть. И глазеть, и думать. Пусть на солнечное — в колокольчиках и неуемной живости облаков; пусть на затянутое густым серым бархатом тишины и отрешенности; пусть на горящее переливами ползущих огненных масс, раскрасневшихся от жара угольев; пусть на какое угодно — оно всегда не подвластно ни уму, ни слову, и любая попытка постичь его, приблизиться, заглянуть за грань ничем иным не кончается, как только еще одним щелчком по носу, еще одним пинком, уколом, ставящими тебя на место. И ни гу-гу. Каждый сверчок знай свой шесток. Смотри и дыши в две дырочки, пока еще дышится, пока белокурая подруга полей не удостоила еще и твое крылечко своим сакраментальным визитиком. «Не страшно», — говоришь? Ну что ж — твое дело. Я только хотел заметить, что в такие минуты самое то подумать о Боге.
О нет, он ничего не изменит. Но зато, пока ты еще не безнадежен, придаст душе ощущение порядка, равновесия и покоя.
— Я согласен, — сказал я брату, — с Богом жить легче, он вносит в твою разорванную душу твердую шкалу оценок и значений, иллюзию начала и четкого деления мира на хорошее и плохое.
Сема уже приехал. Он и мама, и Циля — они уже приехали на свадьбу.
Я говорю Семе:
— Бог приходит от страха, от нищеты и болезней, от неудач, валящих нас на колени впредь, впрок, на веки вечные перед любой козявкой или букашкой. Как бы не сорваться снова. Вот если бы! Если бы да кабы! Бог приходит от бессилия, от неуверенности, от гаданий на кофейной гуще, от мизерности нашей, от скудости ума. Бог приходит от трусости и хилости организма. Оттого, что есть нечего, жена изменила, сын свихнулся. От потерь и утрат. От потерянности нашей — вот отчего приходит Бог.
— Я не умею выражаться так красиво, как ты, — говорит Сема. — Ты, может, и прав. Но верят, я знаю, не только нищие и слабые, но удачливые и успешные тоже…
— Тоже? — подхватываю я на лету, не давая ему закончить фразу. — Тоже — говоришь? Так в этом вся и соль. Удачливые и успешные — и вовсе вечно на коленях стоят. Во-первых, перед страхом все потерять, во-вторых, перед страхом остаться неблагодарными за успех, перед страхом возмездия за неблагодарность. Голодный еще может бросить вызов небесам. Сытый — никогда. Сытый дорожит (дрожа!), что вот он под неким покровительством некой всемирной надличной силы. Грубо говоря, под Богом.
— Люди так не думают, они не раскладывают свои чувства по полочкам. Это вы, умники, за них все делаете. Невозможно верить по расчету. Это уже не вера.
— Тогда что же она, вера?
— Этот вопрос не для верующего. Он просто верит. А над причинами веры ломают себе головы атеисты.
— Но нельзя, в самом деле, водить себя самого за нос без всякого на то основания.
— Что ты имеешь в виду?
— Веру, разумеется. Это же психоз самообмана — верить в нечто несуществующее! Так просто. Костылей ради.
— Ну подожди! Подожди! Я не хочу тебя обидеть, но ты совсем уже пошел на полный примитив. Несуществующим размахивается каждый невежда, но никто еще не сказал, что это такое.
— Бред! Есть понятия естественного и сверхъестественного.
— Понятия есть, но провести границу между ними никто не может.
— Ну как же?..
— А так.
Сема стал верующим.
Сема никогда в Бога не верил. Он верил в семью и в человеческую порядочность. Он пришел к Богу, так как решил, что без них — без веры и Бога — нет ни порядочности, ни семьи, а есть распущенность и паскудство. Он нашел в Боге единственное прочное основание морали, не подвластное никаким ухищрениям страсти и совести. Только перед Богом человек гол, как сокол, и как сокол — чист.
Только перед Богом.
Сема пришел к Богу по кротости и бескорыстности своей натуры.
Он из тех, кто не может не делать добра другим. Из тех, кто чужую беду, боль, неустроенность, а то и просто нужду в помощи схватывает на лету. Он отзывчив и чуток, и сентиментален, и застенчив. И если все это — Бог, то он сам его примерное воплощение или, по крайней мере, сотворен из той же материи.