Что вышло, то вышло. Кому как повезло.
Родители Дмитрия Богрова были вполне добропорядочными людьми. Несмотря на страсть отца к игре и всяким прочим хлестаковским замашкам, другие их дети замечательно преуспели на поприще построения обычной житейской карьеры и достижения обычных житейских благ. И вообще вся семья жила весьма дружно и была ориентирована на обычные, сугубо житейские ценности. Не обычным и не житейским в этой сердечной канареечной атмосфере оказался всего один птах — младшенький Дмитрий. Он, очевидно, взглянул однажды окрест себя — и душа его омрачена страданиями стала. К оному душевному омрачению прислоились, возможно, и иные червоточины натуры, ненормативные и стыдные, которые исподволь жгли и толкали на подвиг как единственно благородный выход. Благо, вся страна в это время скандировала гимны безумству храбрых!
Такая удобная заслонка. Моральная компенсация самолюбию, осознавшему тайну неизлечимого недуга. Его (самолюбия) последний козырь.
Сверхпоступок во всей своей психологической полноте — темень. К тому же, с точки зрения наблюдателя он всегда партиен. Для одних — подвиг, для других — преступление. Мой разрыв с родиной был воспринят друзьями как протест против режима (задыхался, бедствовал, преследовался), а недругами как предательство и продажность (променял родину на сладкую жизнь), но при этом ни те, ни другие не знали, сколько тоски и страдания, помимо всего прочего, доставляли мне мои имя и отчество. Все, казалось, можно пережить и против всего выстоять, но не это клеймо изгоя, полученное тобой при рождении. Клеймо, которое воспринималось особенно гибельно в эстетическом контексте именно русской речи.
Гиперзаеб? — Возможно. Но именно он и победил.
Я не знаю, какой червь разъедал изнутри Богрова и был ли он вообще. Тут возможен и просто доведенный до крайности, но очень всегда модный у нас радищевизм. Но исключив эту вероятность целиком, Солженицын рисует Богрова в лучших традициях средневековой христианской юдофобии.
Богров-змей — хилый, бледный, болезненный, без растительности, без друзей, без женщин — без всего человеческого. Даже отъявленный революционный вождь Егор Лазарев — и тот, будучи человеком русским, не одобряет его задумки убить Столыпина.
Так написан эпизод встречи с Лазаревым у Солженицына. Сам же Лазарев написал о ней существенно иначе.
Во-первых, он заметил в будущем убийце «физическое здоровье» и живость («блестящий молодой человек, умный, начитанный, бывалый», «довольно высокий, стройный, изящно одетый», «цветущий здоровьем»).
Во-вторых, отказав Богрову в партийной поддержке, Лазарев, несмотря на всю свою русскость, все же вполне четко дал понять молодому еврею, что убрать Столыпина было бы весьма радостно («Что касается до моей личной оценки ваших планов, то я, как и социал-демократы и вообще русская интеллигенция, только порадуюсь, если Столыпин будет наказан за все его реакционные подвиги»).
Проверить меня читатель может, заглянув в сборник документов «Убийство Столыпина», изданный в Нью-Йорке в 1986 году.
Не думаю, однако, что проверяющих наберется много, поскольку предубежденность сильнее фактов. В конце концов, и ложь Солженицына понять нетрудно. Изболелась душа о русской жизни, о русской судьбе. От боли — и ненависть, и злость, и пережимы. Мы все в таких случаях спонтанно партийны, даже если и слыхом не слыхивали о ленинской теории партийности. Но тоскливо, когда в ее тисках зажимает себя человек, бесстрашно восставший против нее же.
Суть, видимо, заключается в том, что Солженицын прежде всего и больше всего — борец, а мы, восхитившись его гением и железной стойкостью на этом поприще, стали ожидать от него еще чего-то. Казалось, что гнев такой принципиальной правоты и мощи должен непременно проистекать из глубинных ощущений некоторой метафизической всечеловечности и чистоты.
Но увы, гнев и метафизическая мудрость — явные антагонисты и в одном теле едва ли могут мирно сосуществовать. Здесь мы имеем дело с феноменом, который, подобно кантовским антиномиям, не имеет разрешения. В особенности, на уровне бытия нравственного.
Бог, сильнее дьявола, — сверхдьявол.
Рассказывая о своей борьбе с Дьяволом Коммунизма в книжке «Бодался теленок с дубом», Солженицын сообщает о намеченной для себя готовности принести в жертву собственных детей во имя спасения книги о Гулаге: «Они (гэбисты) не знают, что и тут решение принято сверхчеловеческое: наши дети не дороже памяти замученных миллионов, той Книги мы не остановим ни за что».