Так что и эту причину отметаем.
Что же остается?
А остается то, что Гришка был евреем. Но позволь, — скажешь ты, — ты ведь тоже был евреем?
Я тоже был евреем. Но другим. Другим, видимо, евреем я был.
Из меня еврейство не перло. Я старался быть русским. И надо полагать неплохо старался, потому что, несмотря на мою оглушительную картавость, я всегда среди вас, по крови русских, чувствовал себя своим.
Я не знаю, я не могу точно назвать, что я такое особенное делал, чтобы выглядеть русским. Я даже не могу назвать, что надо делать, чтобы походить на русского. И больше того — спроси меня, из каких черт состоит русскость — я и это не назову.
Таких вещей, которые не поддаются точным определениям, какому-то несомненному набору признаков или свойств, доступных перечислению, более, чем достаточно. Мы все ученые, и знаем это. К ним относятся красота, поэзия. К ним относится русскость. Мы все знаем, что это такое, но определять не беремся.
Русскость в России разлита в воздухе. Банально? А мне нравится.
Русскость в России разлита в воздухе, в звуке, в чашке молока — во всем, что красиво. Во всем, что красиво на земле и на небесах. В музыкальной гамме, в речи, в имени. В безглагольности тоски и бескорыстности мысли. Я люблю эту русскость. Я купаюсь в ней, как в своей собственной стихии. Я наслаждаюсь ею, я живу ею. И с ней, и в ней, вероятно, и помру. Я люблю в России все. Самый звук ее люблю, и имя, и горечь. И горький привкус полыни. И дождь, и снег, и тополь. И всю ее бескрайность, и тишину, и удаль, и плач, и свет, и муку. И все мои оценки, и все мои бессонницы, и все, о чем пишу и о чем пекусь, весь мой суд и весь мой слог, и ритм речи — все это тоже русское.
С картавостью? Пусть с картавостью, но ничего другого у меня нет, ничем иным я не владею. Отними у меня русскость — и останется голый пуп. Пустота останется. Ничего не останется.
Русское — человечное. По крайней мере, для меня.
И несмотря на все это…
И при всем при том, мне омерзительны русский вельможа и русский поп с лоснящейся рожей, в стопудовой рясе, прошитой золотыми побрякушками, как, впрочем, и ортодоксальный еврейчик с пейсами и в черном сюртуке.
Что значит омерзительны? Никто их не намерен ни бить, ни убивать. Хотя никто — чушь собачья. До никто еще далеко. Я имею в виду мы с тобой не намерены — ни бить, ни убивать их. Но, тем не менее, они мне омерзительны. Сугубо на вкус. Простая бердяевская брезгливость.
Вполне вероятно, какому-то пейсатому еврейчику мой вкус покажется фашиствующим. И он, возможно, будет прав. История хорошенечко постаралась доказать, что жажда подвигов и начинается с невинной эстетической неприязни.
Но я не об этом сейчас.
Я — о том, что мы все рождаемся в некоторой эстетической атмосфере, с незримой, но хорошо налаженной шкалой красоты и уродства. Я в Америке уже десять лет, а все никак не уживусь ни с культом торгашества, ни с культом дутых сенсаций и распоясанного нутра. Больше того — и может, всего страшнее! — эстетически мне ближе церковь, чем синагога.
Почему?
Ведь я вряд ли более двух-трех раз посетил и то, и другое заведения и уж точно никогда не общался ни с церковниками, ни с раввинами. Однако факт остается фактом, который трудно и незачем скрывать.
Какой-то кодовый колокольчик русскости позванивает мне в церкви, а в синагоге я его не слышу. То же самое я могу сказать о европейской культуре в целом. Любой европеец мне ближе любого восточно-азиатского еврея. Вместе с тем, любой европеец назовет меня жидом и прикончит при случае как сосущего его кровь, а каждый порядочный ортодоксальный еврей назовет меня фашистом.
Кто же я?
Я родился на Украине от матери, которая родилась в России от другой матери, которая в свою очередь тоже родилась в России, и та от другой такой же и тоже в России — не знаю во сколько поколений назад. Но я инородец, потому что где-то в какой-то точке эта ветвь проросла из еврейской спермы.
Пиздец! Достаточное основание, чтобы великие русские люди погнали меня в шею или, на худой конец, сказали: ты о нас судить не моги, не смей, не имеешь право, не допустим. Ты не наш, ты не униженный и оскорбленный, и на тебя наши великие мысли и плачи о человеке не распространяются. Я, конечно, мог бы на это с нежностью или с грубостью им ответить. Мол, плевать мне на ваши великие мысли, поскольку то-то и то-то и то-то, и что эта Россия — моя, мол, такая же, как и вашая. Но ни грубость моя, ни нежность моя, ни все мои разумные, христианские, гуманные, логические или мистические доводы делу не помогут, и никто — ни они, ни ты — не признаете за мной права называть землю, на которой я родился, моей. Не говоря уже о всех ее высоких и низких материях, о которые мы вместе — и ты, и я в одинаковой мере — не просто расшибали себе лбы, раздирали сердца и сдирали кожу, а сами стали этими самыми материями, их субстанциями и квинтэссенциями, если хочешь по-ученому.