Чепуха, конечно.
Ничего подобного я не произносил. Ирония и мудрость зрелой плоти взяли свое. Они остановили пыл, суматошность и истерику перегруженного сознания. Душевные извержения столь же непристойны в общественных местах, как и телесные.
Ведите себя пристойно, господа сентименталисты! Не пачкайте полы!
Пока я добрался до своих деточек, я растерял все, что вертелось на языке. От удивления, не понимая, куда это я столь энергично пру, они стоя встречали меня открытым штыковым взглядом, свободные, сияющие и высокие. Я подошел сначала к Кэрен, обнял ее и поцеловал. Потом втиснулся между Сашком и Мишкой, положил руки им на плечи и прижал к себе, к обеим сторонам груди. Потом плеснул в рюмку водки, поднял ее, хотел прокричать что-то залу, но к гортани подкатил комок, и я молча залил его хмельным прозрачным зельем.
Танцевали в соседнем смежном зале, отделенном от обеденного четырьмя колоннами и двумя ступеньками.
Я танцевал сначала с Нинулей.
Потом с Полюсей.
Потом с теткой своей.
Потом с матерью Кэрен.
Потом с ней самой.
Причем — вальс. Редкий танец на современных молодежных пирах. Она грациозно откинулась назад, бюст чуть приподнят, к руке, покоящейся на моей ладони, подвешен длинный хвост подола, глаза горят, плывет, как лебединая песнь.
— Вы не жалеете, что отказались от фрака?
— Жалею.
Очень жалею. Крайне жалею. Надсадно жалею.
Кружился с ней до тех пор, пока голова держалась, пока потолок и стены не стали крениться из стороны в сторону, как при бурной качке на корабле. На весь танец меня не хватило. С трудом сохраняя равновесие, подвел ее к Сашке, а сам припал к колонне, обессилено обнимая ее и прижимаясь разгоряченной щекой к ее прохладной глади.
Потом было танго. Тоже нечто позабытое-позаброшенное в динамичной спешке современных ритмов, но вот вроде бы вновь начинающее входить в моду. Снова подошла Нинуля: такой ностальгической штуки она пропустить никак не могла. Ностальгия по танго. По нашему студенчеству, по нашему вечно живому красному уголку. Оттуда мы с ней, собственно, и произошли.
— Чего же вы молчите? Ну хоть одно слово!
— Корова.
— Корова лезет на дерево.
— Почему же на дерево? Коровы по деревьям не лазят.
— Потому и полезла, что не лазят.
— Решила не такой быть?
Из этих мирных коровьих пируэтов проклюнулся однажды и его величество Александр. От танго к танго его присутствие меж нами заявляло о себе все энергичнее и полнее.
— Танго — это наш танец.
— Танго — это мещанский танец.
— Ну что ж, ты же любишь мещан.
— Люблю.
Она вдавилась в меня с невозмутимым озорством молодой развратницы, теплая, нежная, уставшая мать двух взрослых мужчин. Ее монгольские глаза сосредоточенно впивались в мои, и я уверен, что оба мы видели одно и то же: нашу жизнь, воскресшую из залежей памяти и укрупненную женитьбой сына. Контекст женитьбы не только высвечивал в ней какие-то новые грани, но совсем по-другому расставлял акценты, менял связи и связки, ключи и замки, так что не казалась она сейчас ни бестолковой, ни беспутной, ни никчемной.
Хорошая все-таки вещь — мещанство!
Едва закончилось это милое танго, подбежала Циля.
— Семка пьет, как сапожник. Пойди сделай что-нибудь. Я уже сделать ничего не могу.
Сема сидит в компании Димы и еще нескольких моих друзей, хорошо набравшись, и очень громко, чтобы перекрыть шум оркестра рассказывает о моем с ним детстве:
— Мы с Наумчиком уходили пешком на Десятую станцию Фонтана… Кто-то из вас был в Одессе? Знает, что такое Фонтан? Большой Фонтан — это такой пригород в Одессе. От города примерно ну сколько, ну километров десять. До Шестнадцатой станции. А до Десятой станции — ну тоже километров шесть-семь самое меньшее. Ну так мы, учти, совсем пацанятами были. Мы уходили на весь день на Десятую станцию пешком, чтобы не хотелось жрать. Чтобы голод убить.
— Как раз на море голод сильней всего и ощущается, — живо перебивает бесцеремонный Дима. — Слышишь, он мне рассказывает. На Десятую станцию пешедралы, чтобы голод убить. Не надо.
Дима тоже чистопородный одессит.
— Ну подожди, подожди, Демьян! Человек же рассказывает. Что за привычки? — говорит Ленин, которого, кстати, тоже, как и исторического Ленина, зовут Володей.
(В скобках коротко, чтобы не мешать действию, прошепчу на ухо недоверчивому читателю, что не только имя связывает этих двух замечательных людей, а буквально все: и лицо, и бородка, и лысина, и рост, и картавость, и прищур глаз, прикрывающий и без того маленькие — смородинками — глазки. Просто диву даешься, как природе, примерно, через семь десятков лет удалось повторить свой шедевр. Правда, наш Володя Ленин ужасно не любит ненашего Володю Ленина, но это лишь придает его облику некий особый, чисто ленинский колорит).